времени все более необходимая, дабы вводить в постоянно и непрерывно растущие дозы признательности все больше сахара и пряностей, чтобы они не приедались – возможно, у нее не было времени для осторожности, возможно, это было отчаяние, или, возможно, это случилось, когда муж впервые заподозрил, или предположил, или, во всяком случае, усомнился в происхождении ребенка. Словом, Темпл забеременела опять; она нарушила свое слово, уничтожила свой талисман, еще за пятнадцать месяцев до появления писем она, видимо, понимала, что это конец, и когда тот человек появился со старыми письмами, она, видимо, даже не удивилась: все эти пятнадцать месяцев ее лишь интересовало, какую форму примет рок. Согласитесь и с этим…

Свет мигает и тускнеет, потом горит ровно.

Стивенс. И почувствовала облегчение. Потому что, наконец, все было позади; крыша обрушилась, лавина прогремела; забылись даже беспомощность и бессилие, потому что теперь даже извечная хрупкость костей и плоти уже ничего не значила – и кто знает? Из-за этой хрупкости возникла некая гордость, триумф: она ждала уничтожения: она выстояла; уничтожение было неизбежно, неотвратимо, у нее не оставалось надежды. И все же она не сжалась, не съежилась, не уткнулась головой в сложенные руки и не закрыла глаза; правда, она не смотрела все время на эту нависшую угрозу, но не из страха, а потому, что твердо шла вперед, не колеблясь, не сбиваясь с шага, хотя знала, что это напрасно, – триумфом была сама хрупкость, уже не страшная, потому что все самое худшее, на что способно бедствие, – это сокрушить, уничтожить хрупкость; она была победительницей, она твердо смотрела в глаза бедствию, заставила его сделать первый шаг; она даже не бросала ему вызова, даже презрительного: одной лишь этой никчемной хрупкостью она в течение шести лет держала бедствие на расстоянии, подобно тому, как одной рукой можно поддерживать невесомый полог постели, а оно со всей своей силой и мощью не могло сокрушать ее хрупкость более пяти-шести секунд; и в течение этих пяти-шести секунд она все равно была бы победительницей, потому что все, чего оно – бедствие – могло ее лишить, она сама списала шесть лет назад как никчемное по своей сути и из-за хрупкости.

Губернатор. И появляется тот мужчина.

Стивенс. Я думал, это разумеется само собой. Даже первый появился вполне закономерно. Да, он…

Губернатор. Первый?

Стивенс (делает паузу, глядя на губернатора). Первый мужчина, Рыжий, неужели вы совсем не понимаете женщин? Я ни разу не видел ни Рыжего, ни другого, его брата, но все трое, они оба и ее муж, должно быть, настолько одинаково выглядели или вели себя – предъявляли ей невозможные, невыполнимые требования, увлекшись ею, соглашались, отваживались на почти невероятные условия, – что особой разницы между ними не замечалось. Где вы были всю жизнь?

Губернатор. Хорошо. Тот мужчина.

Стивенс. Сначала его волновали, заботили, интересовали только деньги – получить их за письма, вытянуть, выжать. Конечно, даже в конце ему по-настоящему нужны были именно деньги, и не только когда он понял, что ради получения денег придется взять с собой Темпл и ребенка, но даже когда казалось, что не получит ничего, по крайней мере пока, кроме беглой жены и младенца. Собственно говоря, ошибка Нэнси, ее поистине роковой поступок в ту роковую, трагичную ночь заключался в том, что она не отдала ему деньги и драгоценности, узнав, где их спрятала Темпл, не взяла письма и не уничтожила их, а вместо этого перепрятала драгоценности и деньги, – что ему нужны именно деньги, явно понимала и сама Темпл, потому что она – Темпл – солгала ему, сказала, что там всего двести долларов, когда на самом деле было почти две тысячи. И, видимо, ему были очень нужны эти двести долларов, так остро, так сильно, что он был готов платить за них подобную цену. Или, может, он был умным – «толковым», как выразился бы сам, – не по возрасту и опыту и вдруг изобрел новый, безопасный способ похищения ребенка: увезти с собой взрослую жертву, способную подписывать чеки, – с ребенком на руках для пущей убедительности – и не заставив, а именно убедив ее уйти по своей воле, а потом – все так же спокойно – тянуть деньги в свое удовольствие, используя благополучие ребенка как точку опоры своего рычага. Или, может, мы ошибаемся и должны им обоим отдать эту честь, как бы ни была она мала, потому что сперва и Темпл думала только о деньгах, хотя он, видимо, по-прежнему думал только о них, когда она, собрав драгоценности и узнав, где муж хранит ключ от сейфа (как мне кажется, она даже открыла его однажды ночью, когда муж уснул, пересчитала деньги, или хотя бы уверилась, что они лежат там, или по крайней мере убедилась, что ключ подходит к замку), обнаружила, что все еще силится понять, почему бы ей не заплатить деньги, взять письма, уничтожить их и навсегда избавиться от своего дамоклова меча. Но она не пошла на это. Потому что Хемингуэй – его девушка – были совершенно правы: все, что нужно,

– это отказаться принять. Только нужно заранее знать наверняка, от чего отказываешься; боги должны дать тебе это – по крайней мере ясную картину и ясный выбор. Чтобы не вводили в заблуждение… кто знает? Может быть, даже своеобразная любезность в те вечера или дни в Мемфисе… ладно: медовый месяц, пусть даже при свидетеле; разумеется, в этом случае ничего лучшего ожидать было нельзя, и вправду, кто знает (теперь я Рыжий) даже немного благоговения, недоверчивого изумления, даже немного трепета при этом большом счастье, большой удаче, упавшей прямо с неба в его объятья; во всяком случае (теперь Темпл) не шайка: даже насилие становится нежным: всего один, его все-таки можно отвергнуть, он по крайней мере оказывает (в то время) подобие ухаживания, возможность сперва сказать «да», даже дает возможность считать, будто она может сказать «да» или «нет». Мне кажется, он (новый, шантажист) был даже похож на своего брата – юный Рыжий, Рыжий, на несколько лет моложе того, которого она знала, и если позволите – менее запятнанный, так что ей могло показаться, что теперь наконец она может даже избавиться от шестилетней грязи, бесполезной борьбы, раскаяния и страха. И если она так считала, то была совершенно права: мужчина, по крайней мере мужчина после шести лет такого прощенья, которое позорило не только прощаемую, но и ее благодарность, – разумеется, плохой человек, преступник по склонностям, как бы ни были ограничены его возможности до сего времени; способный на шантаж, жестокий и не просто готовый, но приготовленный нести зло, несчастье и крушение всем, у кого хватит глупости войти в его орбиту, доверить ему свою судьбу. Но – по сравнению с теми шестью годами – по крайней мере мужчина – такой цельный, такой твердый и безжалостный, что в этом было какое-то подобие чистоты, честности, ему не только не нужно было никому ничего прощать, он даже не представлял, что кто-то может ждать от него прощенья; он не стал бы прощать Темпл, приди ему в голову, что для этого есть причина, а просто наставил бы ей синяков, повыбивал зубы и швырнул бы в канаву: так что она могла быть спокойна, что, пока не окажется с синяком или выбитыми зубами в канаве, ему в голову не придет, что она нуждается в прощении.

Теперь свет не мигает. Он тускнеет, гаснет.

Стивенс (продолжает.) Нэнси сперва была наперсницей, пока она – Нэнси – очевидно, считала, будто единственная проблема, трудность – раздобыть деньги для шантажиста так, чтобы господин, хозяин, муж не узнал об этом; потом она – я говорю о Нэнси – начала понимать, догадываться, может быть, осознавать, что, в сущности, она давно уже не наперсница, еще не понимая, что на самом деле стала шпионкой своего нанимателя; поняла это она, только узнав, что, хотя Темпл взяла деньги и драгоценности из сейфа мужа, она – Темпл – не отдала их шантажисту и не забрала письма, что выкуп деньгами и драгоценностями не составлял даже половины плана Темпл.

Свет гаснет полностью. Сцена погружается в темноту.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату