одолела. — Эми повернулась, прошла в чулан и в сумку, которую оттуда вынесла, стала складывать флаконы с тумбочки, потом открыла комод. — Все сегодня не смогу забрать. Придется…
Он тоже двигался по комнате, — взял из бумажника, лежавшего на комоде, там, где стояла пустая рамка без фотографии, деньги, вернулся и сунул их ей в руки.
— Кажется, здесь немного. Но до завтра тебе не понадобятся.
— Да, — сказала она. — Завтра пришлешь остальные мои вещи.
— Да, — сказал он. Она мяла купюры в руке; на него она не смотрела. Он не знал, куда она смотрит, знал только, что не на деньги. — Кошелек-то у тебя есть?
— Да, — сказала она. Но все еще складывала и мяла деньги, по-прежнему не глядя на них, видно, и не понимала, что у нее в руках, словно бы они не имели цены, и она взяла их случайно от нечего делать. — Да, — повторяла она. — Одолела нас. Лежит там и не поднимается с кровати, пока ногами вперед не вынесут, и все-таки одолела нас обоих. Этой брошью. — Эми заплакала. Плачем негромким, как ее слова. — Мой ребенок, — проговорила она. — Мой маленький.
Он не сказал ей «не плачь». Он просто ждал, пока она снова утрет глаза, а она вдруг ожила, встрепенулась, взглянула на него, улыбнулась, и лицо ее, тщательно накрашенное для вечера, было все в дорожках от слез, но дышало мирной, успокоенной усталостью.
— Ну ладно, — сказала она. — Уже поздно.
Она наклонилась, но он, опередив ее, взял сумку; они спустились вместе; стекло над дверью миссис Бойд светилось.
— Жаль, нет нашей машины, — сказал он
— Да. Я потеряла ключи в клубе. Но я позвонила в гараж. Утром машину доставят сюда.
Они задержались в передней, пока он вызывал такси. Потом ждали, время от времени обменизаясь тихими фразами.
— Ты лучше сразу ложись.
— Да, я устала. Натанцевалась.
— А музыка была хорошая?
— Да. Впрочем, не знаю. Наверное, хорошая. Когда танцуешь, обычно не замечаешь музыки.
Подъехало такси. Они вышли из дому, он в пижаме и в халате; земля была промерзшая, твердая, как железо, небо жесткое, ледяное. Он помог ей сесть в машину.
— Теперь беги обратно в дом, — сказала она. — Ты даже пальто не накинул.
— Да. Вещи я привезу утром.
— Особенно рано не надо. Ну, беги.
Она села на заднее сидение, кутаясь в шубку. Он заметил, как в какое-то мгновение, еще в спальне, теплый женский запах застыл, а теперь она снова излучала этот морозный аромат, хрупкий, нестойкий, печальный; машина отъехала, он не оглянулся. Когда он закрывал входную дверь, мать окликнула его. Но он не остановился, даже не взглянул на ее дверь. Он просто поднялся по лестнице, ушел от этого мертвого, ровного, бессонного повелительного голоса. Камин догорал, мирный, теплый и спокойный ярко-розовый отблеск отражался в зеркале и на полированном дереве. Открытая книга по-прежнему лежала на стуле обложкой вверх. Он взял ее и подошел к столу между двумя кроватями, поискал и нашел целлофановый конверт от проволочек для чистки трубки, который употреблял как закладку для книг; отметил место, где читал, и положил книгу. Это было карманное издание «Зеленых усадеб»
Потом он подошел к комоду, выдвинул ящик, где лежал его бумажник, с минуту постоял, положил руку на край ящика.
— Да, — сказал он спокойно вслух, — пожалуй, это оно и есть. Я всегда собирался так сделать.
Ванная, пристроенная к дому позже, находилась в конце коридора, там было тепло, — рефлектор был включен для Эми, и выключить его они забыли. Здесь он хранил виски. Он начал пить, когда мать разбил удар, и вначале ему показалось, что теперь-то он свободен; а после смерти ребенка он стал держать в ванной целый бочонок виски. Хоть ванная и была отделена от основной части дома и находилась далеко от комнаты матери, он тем не менее старательно заткнул полотенцами щели над и под дверью, потом убрал полотенца, вернулся в спальню, снял пуховое одеяло с постели Эми, снова вернулся в ванную, заткнул опять щели и повесил на дверь одеяло. Но и это не удовлетворило его. Слегка обрюзгший (бросив попытки научиться танцам, он почти совсем перестал двигаться, и теперь, когда он постоянно пил, в его облике мало что сохранилось от итальянского послушника), он постоял, сосредоточенно хмурясь, держа в опущенной руке пистолет. Огляделся по сторонам. Взгляд его упал на коврик, сложенный на краю ванной. Он обернул в него руку вместе с пистолетом, прицелился в заднюю стенку и выстрелил — звук ударил по нервам, но был приглушенный, негромкий. И все же он продолжал прислушиваться, словно ждал отклика издалека. Но ничего не услышал ни теперь, ни даже тогда, когда снова открыл дверь, тихо прошел по коридору, и спустясь вниз, удостоверился, что стекла за дверью у матери не светятся. И тут же он снова тихонько поднялся по лестнице, слыша и не слушая холодный и бессильный голос разума:
ЗОЛОТАЯ ЗЕМЛЯ
I
В тридцать лет ему не понадобились бы две таблетки аспирина и полстакана неразбавленного джина, чтобы решиться подставить себя иголкам душа и унять дрожь в руках перед бритьем. Впрочем, в тридцать лет ему и не по карману было бы столько пить каждый вечер, и, разумеется, он не выбрал бы тогда в собутыльники мужчин и женщин, с которыми каждый вечер пил в сорок восемь, хоть и знал в те совсем уже последние часы, когда барабанную дробь и звуки саксофона перекрывают звон разбитого стекла да выкрики пьяных женщин, — те часы, когда он держался чуть лучше, чем можно бы ожидать, судя по количеству поглощенного им спиртного и по числу и размерам оплаченных счетов, — что часов через шесть-восемь он очнется и не от сна вовсе, а от хмельной мертвецкой одури, в какую канет давешний буйный и узаконенный разгул, и, кажется, безо всякой передышки — ни отойти, ни отдохнуть — узнает привычные очертания спальни в утреннем свете, что нестерпимо бьет из-за спинки кровати, из