слонялся по коридорам. Это был репортер небольшой провинциальной газеты, которого впервые отправили с самостоятельным заданием, поручив раздобыть в столице интересный материал. И репортер надеялся найти этот материал в Академии наук.
Сакач же как раз был заинтересован в будничности обстановки. Слушая выступления ученых, в которых он ровным счетом ничего не понимал, он посматривал на одиноко сидящего журналиста, что-то старательно записывавшего в блокнот. Балла выступал восьмым, и Сакачу пришлось ждать около часа. Наконец на трибуне появилась долговязая фигура профессора. К тому времени репортеру, видимо, наскучила наука, и он по-кошачьи выскользнул с галереи. Сакач остался единственным посторонним в этом святилище науки. Чуть наклонившись, он внимательно наблюдал за Баллой.
Он, конечно, не мог уловить существа вопроса, да и не это его занимало. Зато он обратил внимание на то, что, говоря о задачах, которые предстоит решить, профессор Балла с почти маниакальным упорством упирал на будущее. Он говорил о том, что должно произойти через два-три десятка лет, с такой уверенностью, словно ему и в голову не приходило, что за это время появится новое поколение ученых и именно они будут управлять наукой.
Балла говорил уже более двадцати минут. Стемнело. Председательствующий нажал кнопку звонка и сделал знак вошедшему служителю. Тот кивнул и зажег свет.
Вспыхнувшие лампы дневного света озарили смертельно бледное лицо профессора, темные глазницы, запавшие виски. Сакач наклонился вперед, пытаясь получше его разглядеть. Мгновение Балла стоял неподвижно, и Сакач успел кое-что заметить. В синевато-белом свете под редкой шевелюрой профессора мелькнул темный шрам, идущий вокруг головы. Но вот Балла быстрым птичьим движением повернул голову, и шрам исчез.
Сакач торопливо вышел из зала.
Ночью он долго не мог заснуть и спал тяжелым сном. Его мучали кошмары. Проснулся он от пронзительного звона будильника. С больной головой Сакач выбрался из постели, в полусне встал под холодную струю душа и, лишь ощутив во рту горький вкус черного кофе, вновь почувствовал себя человеком.
Он пешком направился в Главное полицейское управление, по пути обдумывая все детали, относящиеся к делу профессора Баллы. На заседании Балла показался ему еще более усталым и постаревшим, чем в тот день, когда Сакач впервые его увидел. Вновь и вновь возникала перед ним фигура профессора, его жесты. Вот, в страстном порыве наклонившись к слушателям, он то поднимает, то рывком опускает левую руку. Да-да, Сакач не ошибся: заметки профессор держал в правой руке, а жестикулировал левой.
Постой, Имрэ, кажется, в этом что-то есть. Ах, тебе все еще не ясно? Что же, придется удостовериться! Завтра именины Габора, и надо будет действовать решительно — не зондировать, не прощупывать почву, а действовать! Вспомни, у Габора ты видел множество вещей с резьбой по дереву. Это работа его деда. Резьба поможет тебе рассеять подозрения. Раньше ты еще не знал, только подозревал. Но теперь знаешь, что надо делать. Знаешь, как можно будет воспользоваться вырезанным из дерева черешни распятием. Не зря ты проторчал добрых четверть часа в кабинете профессора. Там ты увидел и запомнил старую табличку, которую Балла «из уважения к памяти покойного» не снимал:
АНТОН КРАММЕР
МЕДНЫХ ДЕЛ МАСТЕР В БЕРНЕ
Запомнил, и вот настало время этим воспользоваться!
— После полудня нужно сходить в архив, — пробормотал Сакач, сворачивая в ворота. — И не забыть связаться с Габором по телефону…
Жофи с трудом удалось уговорить отца пойти в гости к Габору, но, прибегнув к небольшой уловке, она своего добилась. Балла не раз заявлял, что терпеть не может сборищ, по какому бы поводу они ни устраивались. А о том, чтобы, к примеру, отпраздновать чей-нибудь юбилей, день рождения или именины в институте, и речи быть не могло.
— Уж если кто придерживается традиций, пусть приглашает к себе домой, — говорил он.
Габор, по совету Жофи, так и сделал. Он пригласил к себе нескольких коллег, в том числе, разумеется, и профессора, которому сказали, что Жофи и Имрэ Сакач тоже приглашены. Балла волей-неволей вынужден был сделать хорошую мину.
Первым пришел Сакач.
— Габор, ты не забыл моей просьбы? Это очень важно.
— С чего ты взял, что старика заинтересует резьба по дереву?
— Его-то, быть может, она и не заинтересует, зато меня она очень интересует. И Балла из вежливости вынужден будет полюбопытствовать. В конце концов он здесь только гость, виновник торжества — ты.
— Пусть будет по-твоему, но, мне кажется…
— Договаривай, Габор.
— Знаешь, в последнее время он здорово сдал. Внезапно. Волосы поредели и торчат как пакля, виски впали. Как-то зашел к нему, а он глянул на меня, и мне показалось, будто глаз у него нет, одни глазницы… Как у черепа…
— Полно! Кстати, ты мне напомнил: тебе когда-нибудь приходилось видеть шрам у него на голове?
Шомоди пожал плечами.
— Эка важность! В конце концов это была не пластическая операция, и к тому же он мужчина. Ты имеешь в виду шрам на затылке?
— На затылке? Шрам опоясывает всю голову!
— Уж не думаешь ли ты, что Свенсон снимает скальп со своих больных? — Шомоди нервно засмеялся. — Впрочем, меня это не волнует. Гораздо больше меня волнует, как пройдет сегодняшний вечер. А тут еще ты напускаешь таинственности. Хорошенькие именины!
— Причем здесь таинственность. Скажи-ка мне лучше, до катастрофы в Гетеборге Краммер проявлял к Жофи интерес?
— Да, — недовольно ответил Шомоди, — но к чему сейчас ворошить старое…
Раздался звонок, и Шомоди поспешил встретить гостей. Выполняя просьбу Сакача, он решил похвалиться перед коллегами искусством деда. Минут через десять стол был завален резными изделиями.
Как было договорено, все вещи, разбросанные в беспорядке, остались на столе и тогда, когда гости сменили тему разговора и речь зашла о директоре и о той перемене, которая с ним произошла. Кто-то заметил, что Балла относится к типу рано стареющих людей, а потрясение, испытанное им во время катастрофы, лишь ускорило этот процесс. И сейчас профессор попросту начинает выживать из ума.
На говорившего накинулись. Один из коллег утверждал, что Балла полностью сохранил умственные способности, обладает сильной волей и успешно борется с физической немощью. А нервные вспышки, перемежающиеся упадком сил, не что иное, как отражение этой борьбы. Гости спорили со страстью и упорством ученых. Шомоди и Сакач не участвовали в разговоре. Сакач смотрел на все происходящее глазами режиссера, наблюдающего за спектаклем, а Шомоди был так напряжен, что от волнения почти потерял способность видеть и слышать.
Наконец явился Балла с дочерью. Вид у профессора действительно был неважный: кожа лица пергаментная, движения нервные, усталые, волосы плохо скрадывали следы операции. Но говорил он с напускной любезностью, а фразы формулировал с педантичной точностью. Спину и голову держал неестественно прямо.
— Боль в суставах меня замучила, — сказал Балла, обращаясь к Шомоди. — Пользуйтесь молодостью, коллега, не упустите время. Когда осознаешь, что ничего изменить нельзя, бывает поздно.
— Изменить нельзя факты, — заметил кто-то из молодых гостей. — Но подправить, я имею в виду до некоторой степени откорректировать природу…
— А-а, и этого нельзя, — махнул рукой Балла. — Человек пытается восставать против биологических законов, но вынужден признать, что пытался свершить невозможное. Невозможное, сударь… Ну-с, выпьем за молодость!
Шомоди наполнил бокалы, и все чокнулись. Но после слов профессора настроение у гостей упало. Жофи с тревогой взглянула на отца, но опасаться ей не пришлось: он лишь пригубил вино. Жофи на правах хозяйки дома обнесла всех пирожными. Постепенно беседа завязалась вновь. Темой послужили разбросанные по столу деревянные фигурки. Сакач добился своего: Балла поднял вырезанную из явора фигурку и с интересом разглядывал ее.
— Любопытно, — сказал он, — крестьянская резьба.
— С вашего позволения, пастушья резьба, господин профессор, — поправил Шомоди.
— Не все ли равно?
— Для горожанина все равно, но не для того, кто вырос в деревне. Мой дед был пастух, а еще точнее — свинопас. И до самой смерти гордился, что в деревне, где жили католики, остался кальвинистом. А его жена, моя бабушка, была католичкой. Для нее-то он и вырезал это распятие.
Шомоди открыл шкаф и вынул маленькое очень красивое распятие: в свете заходящего солнца черешневое дерево заиграло естественным темно-красным цветом.
— Это его единственная работа на религиозную тему. Семейная реликвия.
Шомоди замолчал и бросил вопросительный взгляд на друга. Тот едва заметно кивнул и открыл было рот, но его опередил один из молодых ученых:
— Музейная вещь, — сказал он, поворачивая в руках распятие. — Если бы Габор не сказал, что это работа его деда, я бы подумал, что он позаимствовал распятие из какой-нибудь церкви в стиле барокко, когда был в Дрездене.
— Удивительно, как в нас живучи воспоминания детства, — задумчиво сказал Сакач. — Я до сих пор ясно помню день, когда мать впервые привела меня в церковь. Мне тогда было лет пять. Она дала мне десять филлеров, чтобы я бросил их в церковную кружку. Я бросил монетку и очень огорчился, так как сбоку не нашел кнопки, которую можно было бы нажать.
— Вы приняли кружку за автомат, выдающий шоколадки? — рассмеялась Жофи.
— Вот именно. Священник, помнится, читая «Отче наш» — была торжественная месса. И мне, пятилетнему мальчугану, запомнились слова молитвы. С тех пор, стоит мне услышать слова «церковная кружка», как сразу приходит на память: Sanctificetur nomen tuum, adveniat regnum tuum [1]… Забавно, не правда ли?
Балла, который внимательно разглядывал распятие, поднял глаза на говорившего.
— Не следует обобщать. Эта способность присуща не всем. Конечно, ассоциативное мышление — характерная черта человека, но чтобы пятилетний ребенок запомнил совершенно непонятную ему фразу… Для этого нужно иметь вашу голову, милостивый государь, с логическим мышлением детектива.
— Не думаю, — начал Сакач, но его перебили: