где их женщины и потомство. И изгонит их отсюда Оган, но сам падет под ударами тех, кто идет за чужаками вослед. И то люди нашего языка. Но нет во мне радости при мысли о том, что мы будем отомщены.
Ибо ведал я судьбу чужаков, а они ее не ведали.
И видел я Фрумо, которая чужакам кашу варила. И как пиво доставала Фрумо, чтобы посмертное угощение приготовить. И как чужаки мертвых своих рассаживают возле плетней и ставят им угощение. И знал, почему они это делают, — не жить здесь никому; мертвым отдают они это место. Ибо тяжело далось им наше село, недобрым мнится им это место.
А тот чужак, которого Сванхильда убила, возле реки сидеть остался и смотрел он на курган. И стояло возле него подношение, а на коленях у него меч лежал. И положил тот меч чужак с разрисованным лицом, что убил Сванхильду, ибо тот убитый был ему братом единокровным. А иных родичей у него не было.
Видел я, как из хижины Ода-пастуха щенки выползли и стали в труп Айно тыкаться, думая молока добыть из мертвых сосцов. И брали щенков чужаки и ласкали их. И смеялись, теребя им уши и давая кусать пальцы. И с собой уносили их, радуясь.
Видел я и то, как после уходят чужаки из нашего села — стоит полдень, догорают за их спинами дома, остаются истлевать тела убитых. Чужаки идут к броду, гонят наш скот. Сегодня они заснут сытыми.
И знаю я, что никогда больше не будет на этом месте села. Чужаки захотят ставить новое село ниже по течению реки. Недолго жить им в том селе, только они о том не знают.
И стал я прощаться с нашим селом. Раскинулось передо мной оно обгоревшее, оскверненное, обагренное кровью. И мертвым увидел я наше село — было оно мертво, как Тарасмунд, тело которого оставалось еще рядом со мной, но уже исчезло то главное, что и было Тарасмундом.
Течет река, неся на своей спине золото солнца. И роет нору Хродомер — но не молодой Хродомер, которого я не знал; нет, старик Хродомер, который был мне привычен. И нет еще нашего села, и нет еще в селе дедушки Рагнариса, и не родился еще Тарасмунд. Желтеют сжатые поля. Скрипят телеги чужаков, увозя наше зерно. Уходят за курган вражеские воины, угоняя наш скот. Едет, изнывая от позора, воин Агигульф, едет на маленькой вражеской лошадке, отлягиваясь от ноющего Одвульфа — клянет наследство, которое оставила ему родная земля. Едет прочь от позора, прочь от старика Хродомера, который копает нору. Едет воин Ульф, и беда сидит за ним в седле и направляет его руку. В берестяной личине идет прочь от села брюхатая Фрумо, идет и напевает, идет и пританцовывает. Среди окровавленного полотна нестерпимо блестит золотой браслет на руке Агигульфа-соседа.
Спи, Агигульф, спи. Спи, мой сын… Вырастешь большой, куплю тебе коня, сядешь на коня, поедешь в далекие земли…
…Мать повторяет и повторяет эту колыбельную, бесконечно напевая ее сыну, пока они прячутся от чужаков. А чужаки хозяйничают по всему селу, поджигая дома, забирая скарб, угоняя женщин, убивая мужчин. А мать поет еле слышно. И прилетает стрела. Мать замолкает, изо рта у нее течет кровь. Мать наваливается на мальчика, тяжелая, как мешок с зерном. Мальчик задыхается, но не смеет выбраться из-под матери. День сменяется ночью, мать остывает.
Ночью в селе становится тихо. Мальчик догадывается, что чужаки ушли. Он освобождается и выходит на дорогу. Не глядя по сторонам идет прочь из сгоревшего села.
Мальчик приходит в другое село, но ему кажется, что он вернулся к себе домой. Ему дают новое имя, но ему кажется, что это его имя. Потом он уходит и отсюда. Он боится чужаков.
И в какое бы село он ни пришел, ему чудится, что он пришел в свое село. И какое бы имя ему ни дали, ему чудится, что это его имя.
И увидел я долгую дорогу, которой он прошел. И увидел долгие годы, которые он прожил.
И увидел я — это тот, кого я называю Гуптой.
И узнал я, что нет для него ни мертвых, ни живых и потому никого не станет он воскрешать. Но я не знал, умеет ли он воскрешать из мертвых.
И знал я также, что настоящий Гупта — тот святой из старого села — погиб у гепидов, как о том и говорилось.
И увидел я черных богов — и понял, что дом наш сгорел.
И услышал я запах паленой плоти — и понял, что родные мои мертвы.
И донеслось до меня бормотание Гупты — и понял я, что Гупта безумен.
И поднял я глаза — и увидел я небо. Оно было затянуто низкими тучами, прорванными во множестве мест, будто плащ, прохудившийся от старости, будто шкура медвежья, изодранная вутьей. И показалось мне, будто небо глядит на меня в тысячу глаз. То были большие глаза и малые, и узкие, как у страхолюдин, и удивленные и насмешливые, и крошечные, прищуренные, и широко расставленные, отважные, и любопытные, и злобные.
Я стоял на пепелище, а небо глядело, безмолвно глядело на меня в тысячу глаз.
И проклял я Бога Единого.
ПОСЛЕСЛОВИЕ И КОММЕНТАРИЙ
КАК СОЧИНЯЛАСЬ ЭТА КНИГА
Для чистых радостей открытый детства рай,
Он дальше сказочных Голконды и Китая,
Его не возвратишь, хоть плачь, хоть заклинай,
На звонкой дудочке серебряной играя, —
Для чистых радостей открытый детства рай.
Слава Хаецкий, которому посвящена эта книга, погиб в июле 1993 года.
Его смерть была огромным потрясением для всех, кто с ней соприкоснулся. Казалось — Вселенная распахнулась в эти дни, раскрыв необъятные просторы времени в обе стороны. Мы словно оказались в эпицентре какого-то грандиозного процесса, который БЫЛ И ЕСТЬ ВСЕГДА.
На этой земле всегда жили богатыри, такие, как Слава. В нем было много от наших героев — он был могуч и простодушен. Он был геологом, по полгода проводил в поле, понимал и ценил одиночество, природу, путь, дом и очаг, товарищество — те вечные ценности, наедине с которыми современный человек подчас чувствует себя неуютно.
В нем было мало сиюминутного, суетного, сегодняшнего. Слава Хаецкий был нетороплив, эпичен — вечен. Когда мы предавали огню его тело, нас не оставляло ощущение, будто любая великая тризна по великому вождю могла стать той тризной, которую мы справляли по нашему другу.
Это исступленное существование вне конкретной эпохи, в мире голых архетипов — сколь бы мало оно ни продлилось — властно развернуло нас лицом к более древним эпохам. Там, у истоков средневековья, мы обнаружили все то же самое.
Мы глубоко убеждены в том, что сейчас в принципе во всем обществе происходит своего рода архаизация сознания. Все громче заявляют о себе люди с родовым, а не индивидуалистическим, сознанием. И сам современный человек, потеряв шаткую опору в своем индивидуализме, начинает судорожно искать свои корни, свой род.
Тем легче оказалось для нас ощутить свое несомненное родство с людьми раннего средневековья.
Из этого чувства несомненного родства с ними, из потребности выговорить это чувство и зародился замысел, который поначалу носил название «Меровинги».
Собственно, с этого и начинается история романа как таковая.
Эпоха Великого Переселения Народов. Что о ней известно? Ну, во-первых, вандалы, проявляя вандализм, разграбили Рим, на чем и завершилась история Римской империи. Во-вторых, народы долго переселялись, производя пыль и шум за окном, пока Карл Великий не гаркнул: «Ша!» После чего началось уже Высокое Средневековье с трубадурами, инквизицией и собором Парижской Богоматери.
То есть, история раннего средневековья, странным скачком переходящая в историю Средневековья Высокого, всегда подается как история ФРАНКОВ.
Между тем, задавшись совершенно безнадежной целью разобраться, кто куда переселялся, мы неожиданно для себя набрели на одно потрясающее открытие. Кроме франков, были и другие народы. В частности, мы нашли готов.
О готах поначалу нам было известно очень мало. Расхожее мнение состоит в том, что готы изобрели фашизм, пьянство и страдания молодого Вертера (В. Беньковский, подводя итог всему прочитанному о готах из россыпей в советских и современных российских книгах).
В нашей стране готы находятся в полном небрежении. Ими практически никто не занимается. Если Уважаемый Читатель посетит экспозицию Государственного Эрмитажа, ту самую, «скучную», часть, где выставлены черепки и наконечники, то он на обширной карте 3–6 вв. не обнаружит никаких готов. И вообще ни одного упоминания о них не найдет.
Те культуры, в создании которых не могли не принимать участие готы (Черняховская и др.) у нас считаются однозначно славянскими. Хотя более пристальное изучение древних историков приводит к мысли, что славяне и готы сидели рядом, соседствовали, воевали и роднились между собой. О том же,