— Разве ты видел, — спросил старик, — чтобы солнцу приказывали? Иль чтобы кто задержал идущую темноту ночи?
Старик поправил малахай и спрятал морщинистую бронзу рук в обтрепанные рукава древнего халата.
— Вон там, над Верхней Ангарой, совсем ярко горела звезда. Это было вчера. Она давно так не горела, последний раз она была такой, когда — тому уже много лет — вот этот халат был очень новым, а я молодым… почти таким… — и старик пристально посмотрел мне в лицо. Потом глаза его внимательно пересчитали патроны в моем патронташе и остановились на штуцере.
— Все ходишь? — спросил бурят.
— Хожу, — ответил я.
— Почему один ходишь?.. У человека должен быть сын… Ты знаешь, что человек без сына? Это как река Сары-су, она идет и идет по пескам, и ты идешь за ней — и день, и два, и три, даже четыре дня ты идешь — и приходишь в место, где реки дальше нет. Была река и не стало реки, и не принесла река свою воду в озеро или море, и ненужно отдала свою воду жадным пескам. И там кончилась… Вот и человек без сына проходит по пескам своих дней, а для чего — неизвестно, совсем как Сары-су, которая идет умирать и место свое отмечает скучными зарослями саксаула и тугая…
Я хотел было расспросить хорошенько про Сары-су, но бурят поднял свои раскосые маленькие глаза и сказал:
— Вчера ты был здесь?
— Был…
— И раньше вчера ты был?
— Был…
— Вот я видел тебя, ты все стоишь тут и с обрыва смотришь на Далай-Нор…
— Далай-Нор? — не понял я и переспросил: — Далай-Нор?
— Ну, вот смотришь и не знаешь: по-вашему Байкал, по-нашему — Далай-Нор… Хороший Далай-Нор, светлый и глубокий… Скажи, разве есть где такая хорошая глубокая вода? Ну? Только кажется мне — не может быть…
— Почему не может?
— Слушай, — говорит старик, — потому не может быть такого, что вот стою я здесь, а мне надо идти далеко, далеко отсюда, туда, где нет совсем людей и где ничьи глаза не встретят меня… Я не хочу больше спрашивать: хабар-бар? И не хочу отвечать: бар… Я ничего не хочу… У меня был сын. Я старик…
Бурят поднял руки, как бы принося клятву. Рукава халата скользнули вниз и открыли тонкую сухую кожу, напоминающую пергамент.
— Мне уже ничего не надо, а я не могу оставить, не могу бросить Далай-Нор. По-вашему уже май, а смотри кругом, кругом смотри…
Он протянул худую руку, и, подчиняясь ей, я с неожиданной отчетливостью увидел буйную поросль молодой, свежезеленой травы.
— А Далай-Нор еще под крепким льдом, и мне хочется еще раз увидеть его волны. Ты видел волны Далай-Нор? Вот я посмотрю на них еще раз и пойду…
— Один пойдешь?
— Один… Посмотрю на волны и пойду, пойду совсем один, потому что у меня был сын…
— Слушай: разве ты уже был там, где нет людей? И разве есть такое место?
— Я не был. Но место такое есть, совсем старые рассказывают, что есть такое место…
Старик говорил и смотрел мне прямо в глаза. Вначале мне стало холодно, потом почудилось, что старик тихо помешан и, наконец, я увидел перед собой пустые и мертвые глаза. Это меня испугало. Мне даже показалось, что сейчас пропадет весенняя живая трава, исчезнет озеро, еще лежащее подо льдом, и никогда не восстановится недавний, так хорошо начавшийся разговор. Мне захотелось вернуть все к старому, и я спросил:
— Я разговариваю с тобой и не знаю, как тебя зовут. — Каламбай…
— Каламбай? Это хорошее имя… Скажи, Каламбай, почему ты хочешь уйти отсюда? Разве тебе плохо здесь?
— Вот видишь, — ответил бурят: — это лед Далай-Нор… Внутри у меня все холодное, как этот лед… Вот у тебя есть ружье, смотри, как оно блестит, и как много патронов… Тебе не жаль одного патрона для Каламбая? Не жаль?
— Патрона? Боже мой, конечно, не жаль…
— Так вот, возьми свое ружье и выстрели в Каламбая, выстрели в его холодное, как лед, сердце… Тогда Каламбай будет свободен и ему не надо уходить далеко…
Я отшатнулся; я даже сделал шаг назад.
— Что ты говоришь, Каламбай?
— Возьми, я прошу тебя… тогда мне не надо будет уходить от Далай-Нор…
Где-то внутри началась дрожь. Она росла, быстро охватила меня, я задрожал и сквозь эту дрожь почувствовал страшную тяжесть штуцера. Губы стали сухими.
— Каламбай, разве можно такое сделать?
— Можно, — ответил старик. — У меня был сын, и если бы он сейчас открыл глаза и живыми словами мог говорить, он сказал бы: можно!
— Почему ты все говоришь: был, был… Почему же ты не взял с собою твоего сына?
Глаза старика сразу и вдруг утонули в тумане слез, а тонкие бронзовые руки протянулись к темноголубому небу:
— Хабар-бар? Бар… у моего сына закрыты глаза и навсегда остановилось сердце… потому что раньше вчера застрелили молодого хорошего джигита…
— Твоего…
— Моего джигита, моего сына… Слушай, Далай-Нор, все слушайте: застрелили джигита Алам Каламбаева…
Певчая печка
1
Не только я — сотни тысяч людей не знали, в какую сторону они должны идти.
И вот в этом небольшом городке вблизи чешской границы я задумался о своей жизни, о прошлом, я даже вспомнил Волгу… А так как родина моя богата громадными реками и сама она очень велика, я не мог даже мыслями обежать ее быстро и размышлял очень долго.
Сколько? Не знаю. Во всяком случае так долго, что за это время ко мне успели подойти американцы и строго спросили о чем-то. А я не понимал их языка и не мог им рассказать, о чем я сейчас думал. Их, видимо, это и не интересовало. Я их не обвиняю, война еще не совсем закончилась, к тому же я долгое время был солдатом, я участвовал в четырех войнах и знаю, что в такое время особенно не размышляют.
Один из американцев ткнул пальцем в погон и спросил:
— Обер-лейтенант?
И я ответил. Тогда американец вытащил свой пистолет и начал его показывать, что-то объясняя. Я догадался, к чему он ведет речь, кивнул головой, вытащил браунинг и отдал.