обладал «достаточно крепкими нервами», чтобы смотреть на то, что делали с евреями, и считал, что со стороны командования Освенцима было жестоко рассказывать ему, простому конторскому служащему, о том, что было сделано, слишком прямо и жестко. Примечательная позиция: критики достойна не попытка истребления евреев, а то, что немецкие солдаты пострадали от того, чему им приходилось подвергать евреев, а также то, что ему самому без обиняков было рассказано о том, к чему он приложил руку. Похоже, он ни разу не говорил о том, что уничтожать евреев - просто безумие, а лишь порой замечал, что это делалось излишне жестоко, что плохо отразилось на несчастных солдатах, выполнявших эту работу. Вновь и вновь он подчеркивал, что сам не принимал непосредственного участия в убийствах, а имел отношение только к перевозкам. Неясно - как он решал для себя вопрос о распределении ответственности. Он то утверждал, что является соучастником только с чисто юридической точки зрения, но не несет моральной ответственности, то отрицал свою личную ответственность, поскольку лишь выполнял приказы, и в то же время, в другой раз, признавал свою ответственность за подчинение приказам. Понятно, что ответ на вопрос о распределении ответственности не является для Эйхмана однозначным, поскольку он должен был подчиниться двум несовместимым требованиям - долгу следовать приказу и долгу отказаться от исполнения приказа. Эйхман сделал выбор в пользу неправедного долга. Следуя приказу, он исполнял свои обязанности как бюрократ, подпадая под описанное Максом Вебером поведение: «Честь чиновника выражается в способности, вопреки собственным убеждениям, выполнять приказ под ответственность повелевающего, так же добросовестно, как если бы приказ соответствовал его собственному взгляду на дело». Эйхман говорит, что не было «никаких собственных решений», лишь данные сверху указания366. По- видимому, ему никогда не приходило в голову подать в отставку, скорее исполнение приказа являлось для него единственной альтернативой. Как пишет Вебер, «отдельный чиновник не может вырваться из системы, к которой он крепко-накрепко прикован». Поскольку бюрократ исполняет свои обязанности без оглядки на личные интересы, создается иллюзия того, что его собственные нравственные установки не имеют отношения к работе. Требование не принимать во внимание собственные интересы означает, что служебное положение не должно быть использовано в своих личных целях, однако оно не отменяет личной ответственности каждого за все, что он делает, вне зависимости от должности. Соображения морали, которыми человек должен руководствоваться как частное лицо и как служащий, могут не совпадать полностью, однако, как бы там ни было, личная ответственность не может быть снята. «Присяга в верности предполагает безоговорочное подчинение. Так же беспрекословно мы должны выполнять законы и предписания... Приказы фюрера обладают силой закона». Эйхман дает точное описание правилу фюрера, к которому я еще вернусь позднее, и, по-видимому, считает его обязывающим как с нравственной, так и с юридической точки зрения.
Объясняя свои действия, Эйхман опирается на философию нравственности Канта: «Я принял категорический императив Канта как норму». Однако Эйхман показывает свою некомпетентность в толковании философии нравственности Канта. Этика Канта, как известно, основана на принципе автономности, нов толковании Эйхмана она превращается в гетерономную этику, поскольку законы нравственности не рождаются в сознании субъекта, а диктуются приказами фюрера. Эта проникнутая идеей гетерономности этика, где законы нравственности берут начало вне субъекта, будь то другой человек, организация или Бог, - таким образом, становится во всех смыслах противоположной этике Канта. Правда, в своей философии права Кант пишет о непререкаемом долге следовать законам своего государства, подразумевая, однако, что законы основаны на принципах нравственности, чего не скажешь о законах, имевших силу в Третьем рейхе. Кроме того, Кант черным по белому пишет, что нельзя повиноваться тому, кто призывает к явному злу. И Эйхман сознавал, что истребление евреев - зло, поскольку говорил о возникновении некоей внутренней борьбы в тот момент, когда он узнал о «решении еврейского вопроса», однако быстро успокоился, ведь «лично я избежал непосредственного участия в этом», т.е. поскольку он не должен был собственноручно заталкивать евреев в газовую камеру.
В своем последнем слове на суде Эйхман заявил, что он вовсе не чудовище, а скорее жертва. Он совершенно прав в том, что он не был чудовищем, ведь он не был садистом, который испытывает удовольствие от страданий других. И тем не менее не совсем понятно, почему он считал себя жертвой. Он ссылался на «ошибочное решение», имея в виду, вероятно, то, что на него переложили ответственность и вину за те действия, в которых он не принимал непосредственного участия, т.е. в конкретных убийствах. Такая трактовка выглядит вполне правдоподобно, учитывая, что Эйхман как во время допросов, так и на процессе признавал себя центральной фигурой по части перевозки евреев, однако отрицал обвинения в непосредственных убийствах. Сильное возмущение Эйхмана вызвали показания свидетеля (которые суд, впрочем, счел недостоверными), утверждавшего, что Эйхман на его глазах как-то убил еврейского мальчика. Итак, Эйхман считал, что ему несправедливо приписывали вину за события, происходившие где-то далеко от него, и в которых он не принимал непосредственного участия.
Когда Эйхман говорил о себе как об идеалисте, он был во многом прав. Он был идеалистом и бездумным человеком. Беспрекословное подчинение приказам фюрера - это идеализм, однако отсутствие рефлексии и размышлений о том, насколько чудовищно уничтожать евреев, - это бездумность. Идеализм и глупость являются двумя аспектами одного и того же. «Я, не раздумывая, выполнял приказы». Поскольку многие выдающиеся личности поддержали «решение еврейского вопроса», Эйхман расценил это решение как правильное и поэтому предпочел отказаться от собственного взгляда на проблему и «вообще не испытывал чувства вины».
Арендт утверядает, что Эйхман «не ведал, что творил». Это довольно распространенное оправдание - человек не знает, что делает367. Исходя из этого, позиция Арендт становится несколько противоречивой, поскольку, с одной стороны, она утверждает, что Эйхман не знал, что делал, с другой - полностью соглашается с вынесенным ему смертным приговором. Я же, напротив, считаю, что Эйхман пусть не до конца, но осознавал то, что делал, однако позволил иным соображениям - успешная карьера и верность фюреру - взять верх. Я не считаю, что Арендт ошибалась, описывая Эйхмана, напротиь, на мой взгляд, она заметила самую суть - однако ее описания несколько однобоки. Арендт не видела в Эйхмане полностью обезличенного бюрократа, как его воспринимал, к примеру, Зигмунт Бауман, поскольку главным объектом ее исследования оставалась личность Эйхмана, сколь бы ни была ничтожна его индивидуальность, в то время как для Баумана Эйхман, в сущности, был не более чем пассивной составляющей системы. Ущербность индивидуальности играет важнейшую роль в исследовании Арендт, в то время как Бауман едва ли поднимает подобные вопросы. Арендт пишет: «Люди выражают себя в поступках и речах, они активно проявляют уникальность своей личности». Как раз этого не продемонстрировал Эйхман. По сути, он не действовал, а лишь следовал указаниям, не произносил речь, а просто позволял набору клише течь нескончаемым потоком. Он сам утверждал, что единственный язык, который он освоил, - это язык документов. Язык документов - это обезличенный язык, а клише и лозунги избавляют от необходимости задумываться, поскольку нет нужды обращаться к собственной мыслительной деятельности, когда можно обходиться, заданными стандартизированными поверхностными формулами. Все частности, каждый отдельный человек, а следовательно, и все его страдания, стираются этими грубыми формулировками.
Утверждая, что у Эйхмана «вообще не было никаких мотивов», Арендт упускает из виду очевидное, а именно что Эйхман, в придачу к имевшимся у него карьерным амбициям, до последнего оставался приверженцем гитлеризма. В последних перед казнью словах он восхвалял Германию, Аргентину и Австрию. Арендт не принимает эти слова Эйхмана в расчет, относя их к проявлениям его нелепой склонности к использованию лозунгов и клише, однако, на мой взгляд, они дают нам важные сведения об Эйхмане: он также был идеалистом. Эйхман Ьыл не только обыкновенным бюрократом, но и обыкновенным фанатиком. Таким образом, зло Эйхмана не настолько банально, как предполагала Арендт, ведь к банальному злу примешивается зло идеалистическое. В обоих случаях это зло содержало в себе нечто, если можно так выразиться, альтруистическое, хотя, безусловно, в своих действиях Эйхман руководствовался и эгоистическими мотивами. Поэтому образ Эйхмана, который рисует Арендт, является, на мой взгляд, упрощенным и однобоким. Несмотря на то что Эйхмана едва ли можно было упрекнуть в антисемитизме, железная идеология, а именно верность фюреру, прочно сковала его сознание.