— Здравствуйте.
Она уже слышала о моём отъезде. Я это знал и пришёл с ней попрощаться.
Я расскажу вам, как умею, о том, что произошло в этот памятный вечер, но сумею ли передать самое важное, вскрыть самую главную черту того, что произошло, этого я не знаю. Вообще, чем глубже я вникаю в самого себя, тем яснее чувствую всю неуловимость самых основных начал психической жизни. Остаётся говорить о фактах жизни, а чуть захочешь заговорить об их источниках, сейчас же упираешься в загадочнейшее слово «индивидуальность».
Это альфа и омега всего.
С первого же взгляда на Верочку я заметил в ней что-то особенное.
Теперь, когда я вспоминаю её глаза, сиявшие какой-то скрытой радостью, непривычно сдвинутые чёрные брови и нежно-розовые полудетские губы, мне хочется безумно рыдать, не знаю от чего — от нестерпимой жалости или от ужаса перед всем случившимся много спустя после того далёкого вечера. Но тогда, о, тогда я не был так сантиментален, и хотя я не понял причин её перемены, но инстинктивно чувствовал неприязнь к ней.
Она молча провела меня в свою комнату, так похожую на детскую, маленькую, уютную, тихую, усадила на диван, с какой-то новой для меня заботливостью и с необычайной неловкостью движений.
— Вы едете… я слышала, — отрывисто сказала она.
— Да, еду.
Мы помолчали.
Опять начиналась ложь — явная, несообразная ни с чем и, вместе с тем, верьте мне, так бесконечно похожая на правду! Судите меня, как хотите, но опять я буду клясться вам, что, сидя в «детской» Верочки, зная, что она видит во мне героя, едущего в Македонию умирать, и не только не разубеждая её в этом, а наоборот, разыгрывая комедию, рисуясь, если хотите, своим несуществующим благородством, — я искренно трепетал весь от тех чувств, которые были бы совершенно такими же, поезжай я в Македонию на самом деле.
— Я не понимаю вас, — каким-то бессильным шёпотом говорила Верочка, — зачем… почему в Македонию, разве здесь нельзя?.. разве здесь мало дела?..
— Если бы вы знали, что делается в Македонии, вы не сказали бы этого, — с искренним упрёком сказал я.
— По-моему, вам ехать умирать в чужую страну — это… это подлость!
Слова её вырвались с внезапной неудержимой силой, и столько было в них напряжённой жгучей ненависти, что я совершенно растерялся.
Секунду, одну только секунду, мы в упор смотрели друг другу в глаза и, как по уговору, оба встали со своих мест.
Я не узнавал Верочку. Бледная, суровая, со сжатыми плотно губами, она была так нова, взрослая, сильная. Мне стало жутко; между нами начиналось нечто такое сложное, роковое, чему я, слабый, растерянный, помешать был не в силах.
— Вы не понимаете меня… вам очень стыдно говорить так, — начал я, чувствуя, что медленно, мучительно краснею.
— Вы едете туда напоказ! — в каком-то исступлении, задыхаясь, кричала она мне прямо в лицо. — Напоказ! из самолюбия, тщеславия — вы жалкий, ничтожный урод… помните, как тогда… Это тогда вы о себе говорили, я отлично понимаю теперь… Это у вас в душе такая грязь, такая мерзость…
— Послушайте… замолчите… это ложь!..
— Ложь, ложь? — сверкая глазами, с истерической усмешкой спрашивала она меня в упор.
— Ложь! — почти кричал я.
— Так зачем же вы едете? — неожиданно мягко дрогнувшим голосом сказала она. — Ну зачем, что вам Македония? Нет, у меня голова кругом идёт.
Я ничего не понимал. Смутно, по-прежнему с неприязнью, я не то чтобы догадывался, а как-то предчувствовал глубоко скрытую причину совершенно неожиданных выходок Верочки.
— Я не могу жить здесь, когда эти зверства, эти нечеловеческие зверства там, в горах — за несколько сотен вёрст…
— Что же вы, спасать пойдёте?
— Да…
— Хотела бы я вас посмотреть в полном вооружении, — с коротким злобным смехом сказала она.
Я молчал.
— Что же вы молчите… Говорите, что вы меня любите, что вы умираете от отчаяния, покидая меня, что вы обо мне будете думать всю дорогу, и когда вас будут мучить турки, вы будете думать обо мне, обо мне одной. Ну говорите же, говорите!..
— Верочка, что с вами, успокойтесь, — бормотал я, в изумлении смотря на неё.
— Отвечайте мне, понимаете ли вы, как вы смешны, худой, узкогрудый, с больным лицом, усталыми глазами, в воинских доспехах с саблей, револьвером, винтовкой? Вы карикатура… вы…
Послушайте, вы способны оскорбить, — внезапно приходя в прежнее почти истеричное состояние, прокричала она. — Или вы Христосик всепрощающий… Так знайте же, что я ненавижу, ненавижу вас всеми силами души!
— В таком случае мне остаётся… — Я повернулся, чтоб идти.
— Постойте… Ради Бога, скажите мне, только так, чтобы я поняла вас, почему вы решили ехать?
Я остановился.
— Я не знаю, сумею ли я объяснить. Ведь Македония… Балканский полуостров… Болгары… турки… всё это такие далёкие безжизненные слова… Но представьте себе всех этих болгар такими же живыми людьми, как мы с вами… Лица у них открытые, добрые, чисто славянские. Ребятишки бойкие, весёлые… Так вот, видите ли, пусть это не Болгария, не Македония, а Тверская и Московская губернии. Только представьте себе это ясно, отчётливо. Пусть обесчещена девушка не какая-то там болгарка, а ваша сестра, пусть по деревням на копьях носят не каких-то македонцев, а ваших братьев, Николая Эдуардовича. Не думайте, ведь и у них бывают братья, сёстры, невесты. Заполните, Бога ради, эти мёртвые картины живыми образами, представьте себе несчастную страну, сжатую со всех сторон грубой варварской силой, терзаемую до издевательства; обиженных, обесчещенных людей, которым не к кому обратиться за правдой, — и вы поймёте, что нельзя жить, когда всё это творится на земле, жить, не бросившись туда, хотя бы затем, смейтесь сколько хотите, чтобы целовать ноги так страдающих людей…
Я замолчал. Я был уверен, что, как тогда, перед нашим объяснением, она поддастся моей власти. Я ждал, что она в раскаянии, со стыдом будет молить меня о прощении.
— Я вам не верю, — едва внятно произнесла она.
Я молча повернулся и пошёл прочь.
Но Верочка быстро встала между мной и дверью.
— Уходите? — как в ознобе, дрожа всем телом, совершенно чужим голосом сказала она.
— Вам будет стыдно…
— Хорошо, идите. — Она отворила передо мной дверь. — Только знайте… — И наклонившись ко мне, так что лицо её скользнуло по моей щеке, неслышно, одними губами она прошептала какое-то слово.
Я не расслышал, но понял его.
Я нелепый, дикий, а не «странный» человек! Любовь выражает человеческую личность! Ну, а что такое любовь-то! Поцелуи, объятья, сладкие улыбки. Или, может быть, любовь — это мучительство, это потребность бить, терзать, издеваться? Я не знаю, что такое любовь, и думаю, что люди выражаются не столько в любви, сколько в том, что они
Неожиданный, застенчивый, почти детский шёпот Верочки о любви меня, странного человека, не наполнил ни блаженством, ни страстью. Испугом и холодом вошли слова её в моё сердце. Но я, автомат,