Я с радостью, как утопающий, схватился за мысль написать «Записки». Это был действительно блестящий выход! Ведь всякий, прочтя эти «Записки», отнесётся к ним как к некоторой
Вот потому-то единственно, что меня смущало, это то, что, если я озаглавлю свою «Исповедь» «Записками», мне могут не поверить, что всё написанное в них — правда, то есть сразу отнесутся к ним как к «литературе».
Но неужели мне не удастся этот единственный способ, чтобы хоть на миг вздохнуть по-человечески, хоть на несколько часов побыть самим собой — и получить в виде этой бумаги и этого пера наконец того молчаливого собеседника, который всё выслушивает и всё забудет?!
Бумага, конечно, не собеседник, но всё-таки, всё-таки, хоть что-нибудь.
II
НАЧАЛО КОНЦА
Знакомство с Николаем Эдуардовичем и сестрой его Верочкой имело для всей моей жизни, можно сказать, решающее значение. До сих пор не могу понять, почему, после первой же беглой и случайной встречи, я сразу так и решил, что судьба нас свела недаром.
К людям вообще я отношусь с недоверием. Никакие внешние признаки искренности для меня неубедительны. Я знаю по личному, постоянному опыту, что искренность — вещь неопределимая. И твёрдо держусь мнения, что человеческая душа — потёмки. О, и какие ещё потёмки! И потому всегда и ко всем отношусь с оговоркой: а может быть, он и мерзавец. Тяжело это, конечно, но как же может быть иначе? Кто сможет меня убедить, что не все такие, как я, — что не у всех в душе есть такой же двойник, что не все носят этот мучительный костюм, прикрывающий душу? И вот первого из людей, Николая Эдуардовича, я встретил, которому поверил, поверил сразу. И когда почувствовал в этом что-то непривычное и хотел нарочно убедить себя, что и он такой же, как все, — то оказалось, что вера моя идёт вразрез со всеми моими соображениями и я просто, без всяких оговорок и запятых, верю ему безусловно.
Давно ли я познакомился с ним. И как бесконечно далёким кажется мне это время… И немудрено: я, можно сказать, прожил в эти два года всю свою жизнь и дошёл до публичной исповеди, которую наивными оговорками прикрываю в этих «Записках».
С обычной тяжестью на душе сидел я на берегу моря в будочке и пил нарзан.
Я моря не люблю. Оно возбуждает во мне безотчётную душевную тревогу, синяя даль мучительно притягивает к себе, и из морских глубин встают, как призраки, вопросы: о вечности, о жизни, о смерти…
В будочку вбежала девочка лет пятнадцати, бледная, едва переводя дух. В дрожащих руках её дребезжало маленькое ведёрко.
— Льду, ради Бога, — почти прокричала она и задохнулась совсем, — кровь горлом… умирает…
Приказчик, вытиравший бутылки, исподлобья посмотрел на неё, побагровел и угрюмо отрезал:
— Нет льду.
Девочка не двигалась, несколько моментов стояла молча и вдруг, прижавши худенькие ручки к своему лицу, бросилась прочь, направо по тропинке…
Внезапно, и не знаю почему, мне стало нестерпимо жалко её. Особенно помню, почему-то жалкими были её коротенькие рукава, из которых высовывалась тоненькая, дрожащая, совсем детская рука. Это бывает со мной. Может быть, тут есть какое-нибудь противоречие, но я подвержен приступам неудержимой, всю мою душу размягчающей жалости… И обыкновенно какой-нибудь пустяк так потрясает меня. Иной раз даже в мыслях, даже в воображении, совершая жестокость и насилие, вдруг представишь себе какую- нибудь такую подробность, от которой всё сердце затрепещет внезапной жалостью. Впрочем, говорят, даже преступники бывают сантиментальны.
— Дайте ей льду, — быстро сказал я приказчику, — я вам заплачу, сколько хотите.
Он согласился, насыпал мне целую шапку льду, и я бросился догонять девочку.
Так началось моё знакомство. Девочка эта была сестра Николая Эдуардовича. Испуг её оказался напрасен: когда мы пришли, Николай Эдуардович уже ходил по комнате.
Увидав его, я невольно остановился и даже забыл подать руку.
Передо мной стоял не человек, а
Худой, бледный, почти прозрачный, он светился весь тихим, радостным, убаюкивающим светом. Мягкие чёрные кудри падали на плечи, а задумчивые, но ясные глаза, такие лучистые, прямые, так и ласкали, так и притягивали к себе.
Да, да, именно Христос должен был быть таким: и сильный, и любящий, и радостный, и прекрасный.
Верочка быстро, не договаривая фраз, спрашивала о том, как он себя чувствует, рассказывала о нашем знакомстве, перебивала сама себя, смеялась, кричала, обнимала брата.
Я молча, с беспокойным, совершенно необычным для меня чувством всматривался в прекрасное, загадочное лицо своего нового знакомого.
Помню, одна странная мысль тогда же пришла мне в голову.
«Так же вот и Иуду, — подумал я, — должно было притягивать ко Христу то, что в присутствии Христа он не чувствовал своего неверия».
Но самое важное, самое необычайное, что имело свои роковые последствия, заключалось вот в чём.
С первого же раза в его присутствии я не мог отделаться от какой-то двойственности. Будто не только я смотрел, я слушал, я наблюдал, а ещё кто-то,
«А что, — подумал я, — на Тайной Вечере, когда Иисус Христос сказал: 'Один из вас предаст меня', и ученики в ужасе спрашивали один за другим: 'Не я ли? Не я ли?', Иуда, задавая этот вопрос в числе прочих учеников, не испытывал ли того же гнетущего, холодного любопытства: узнает ли, мол, или нет?.. Может быть, даже там, этот поцелуй в Гефсиманском саду, это 'Здравствуй, равви' исходило из той же тёмной, таинственной бездны души?..»
Недолго просидел я у них. Впечатления были слишком сильны и новы. Лёжа в постели, уже совсем в полусне, я вспомнил Верочку и подумал: она не в моём вкусе… такая худенькая, слабенькая, чуть обидишь, уж расплачется, и наверно, напряжённо, всеми нервами… а интересно, часто она о смерти думает или нет… сухенькая, смешная старушка из неё выйдет…
Зачем, зачем тогда я пошёл на этот концерт?.. Бежать бы, бежать, не оглядываясь, — от этого знакомства, от этого любопытства, и жить изо дня в день, вечно мучаясь, вечно одиноким, безотчётно чувствуя причины и ужаса, и смерти своей души. Никогда бы не узнавать — что я, зачем я, откуда я… к чему всё это?
Музыка, Бетховен, чёрная ночь — к чему они связали мою изломанную душу с той, с другой жизнью, и к чему я узнал свою? Тысячи раз спрашиваю я себя: к чему? Ужели к тому, чтобы теперь дойти до этого состояния, когда иной раз не на шутку с тоской спрашиваешь себя: жив ты или уже умер?..
Впрочем, может быть, и в этом есть какой-нибудь «высший» смысл, непреходящий даже с моей смертью!!
О, памятный вечер, окончательно и бесповоротно решивший мою жизнь! Вечер, который бросил меня