барышень (т. е. гулящих женщин). Нельзя же заставить их голым телом светить.

Наконец, всех ближних «спиридонов» отправили, и во вторник, после обеда, пришел надзиратель и громко закричал:

— Кто по московскому тракту, выходи на коридор и слушай! — И вывалили мы все дальние «спиридоны» на коридор: всех оказалось около трехсот человек. Это шел так называемый прямой этап, с которым следовали только те арестанты, что высылаются или в города, лежащие на пути по тракту, как-то: Вышний Волочек, Тверь, Клин, или кто до Москвы и дальше. Вызов начался с тех, которые идут еще за Москву: в чисто этих попал и я. Следующие в один город стали подбираться партиями; я пристал к углицким.

Кандальщики (у нас их было двое: один — чухонец-старик, не умевший слова сказать по-русски, осужденный за грабеж с убийством в каторгу навечно, а другой — колпинский красивый, молодой парень, осужденный тоже за грабеж) и общественники (так называются те, от которых отказывается общество и они отсылаются на поселение) расположились в переднем углу: у них оказались полные мешки калачей и саек, чай и сахар, и они после ужина устроили тут себе пирушку (только без выпивки) и держались особняком, а молодой колпинец, натянув на выбритую сторону головы красиво вышитую ермолку и опоясавшись широким вышитым кушаком, к которому привязываются кандалы, старался показать себя тюремным аристократом.

Плохо мне послалось последнюю ночь, сколько разных дум приходило мне в это время в голову; вспоминалось мне и хорошо прожитое время, и являлось сожаление, зачем я опустился и вот иду по этапу, куда-то домой к отцам, а нет у меня ни дома, ни отцов, и что я там буду делать? Чем жить? Зачем я туда протащусь, ведь у меня там никого и ничего нет: ни родных, ни знакомых, ни кола, ни двора?

В среду, 30 марта, часов в 8 утра, по обыкновению, пришел фельдшер с надзирателем (фельдшер в пересыльной ходит ежедневно), спросил, все ли здоровы. Затем нам выдали по два пайка хлеба (пайки в дорогу выдаются более обыкновенных) и по селедке, а в половине девятого дали нам обед, а после обеда нас вызвали всех в коридор и оттуда уже пропускали на двор. На дворе мы дожидались отправки до 11 часов.

Перед самою отправкой пришел конвойный офицер и вслед за ним молодой человек, по-видимому, из купеческого сословия, который попросил позволить ему раздать нам денежное подаяние, на что офицер охотно согласится. Нас вывели на передний двор и поставили по порядку: впереди были поставлены два кандальщика, за ними по две пары закованных в наручни, а затем шли незакованные по четыре в ряд, в хвосте же партии на ломовые подводы поместили женщин и навалили арестантские узелки и котомки, а у ворот в наемную карету посадили двух ссыльных из привилегированного сословия. Когда таким порядком партия была расположена, то молодой человек, начиная с кандальщиков, стал обходить и раздавать всем подаяние: кандальщики и находящиеся в наручнях получали больше, а нам он давал — кому по десяти, а кому и по пяти копеек. Когда дележка была окончена, то офицер скомандовал:

— Конвойные, направо, налево по местам! Сабли вон! Марш!

Ворота на Демидов переулок отворились, и партия тронулась в ход.

Около ворот и на другой стороне переулка стояли с узелками родственники и знакомые, провожающие арестантов, но им тут никому не было разрешено ни сделать передачи, ни переговорить что-либо, и они должны были для этого провожать партию до вокзала.

Дорогою до вокзала все шли ровно и спокойно; масса публики во всех местах останавливалась, смотрела и, как это и всегда бывает, делала какие-либо замечания на наш счет (на Банковской линии я встретил знакомого книгопродавца Лепехина, но, конечно, от стыда постарался отклониться от его взгляда). Некоторые из прохожих хотели было нам сделать подаяние, но их до этого не допускали.

На дворе вокзала Николаевской железной дороги, когда мы остановились в ожидании посадки в вагоны, нам тоже было роздано подаяние тремя женщинами: две из них, кажется, были барыни, а третья — купчиха-староверка, которая, как говорят, не пропускает ни одного этапа, чтобы не раздать всем подаяние, затем я уже не знаю, какие именно деньги — подаянные ли, или, как некоторые говорили, приварочные раздавал конвойный унтер-офицер по пятнадцати копеек на двоих, а в заключение всего этого из какой-то русской булочной оделили нас по булке. Я, по совести сказать, не имея ни копейки денег, был очень обрадован щедротами этих добрых людей: я знал, что на эти деньги могу и дорогою, и в Москве чайку попить, табаку покурить и письмо послать.

На платформе, на далеком расстоянии, стояли пришедшие провожать, но их и тут не пустили к нам: дозволено было допустить родственников только к привилегированным, а другие должны были дожидаться до тех пор, пока нас усадили и перевезли на некоторое время в конец двора на запасный путь. Наконец, счастливцы дождались этого времени: под окна вагонов (конечно, на почтенном расстоянии) стали подходить их родственники и знакомые, и каждому посылали с конвойным какую-нибудь передачу.

Но вот настал и урочный час. Пассажирский поезд стукнул в наши вагоны, их прицепили, раздались свистки, и мы тронулись в путь к Москве.

Как только мы уселись в вагон, первым желанием у нас явилось, как бы разжиться табаком: товарищ мой, из части, знал, что этим можно разжиться у конвойных, и, улучив минуту, подошел к одному из них с вопросом, нет ли у него продажной восьмушечки? Тот ему ответит, что сейчас нельзя, а когда поезд будет на ходу, то он ему и даст, и таким манером мы на первой же станции за 15 коп. приобрели восьмушку махорки.

— А чайку можно будет у вас напиться? — спросит я того же конвойного.

— Будет и чай, — отвечал он, — только раньше Любани заваривать не будем.

— Ну, подождем.

Первые станции в вагоне было тихо; все как будто немножко пригрустнули; но потом мало-помалу разговоры пошли пооживленнее, а особенно когда отвели душу чайком у конвойных по пятачку с человека, то многие уже и забыли свою грусть-тоску: одни начали шутить и подсмеиваться над своим положением. — представляли, как они придут домой и что скажут, а другие песни запели. Одним словом, сутки в вагоне для нас были самым привольным временем: кури сколько хочешь, пой песни, разговаривай — как знаешь, на чай только пятачки припасай, конвойные рады стараться; да и за другим за чем-либо, если б вздумалось, можешь послать, лишь денег не жалей. Никто не стеснялся тем, что было очень тесно, — спать совсем негде было, всем чувствовалось тут вольготнее, чем в какой-либо тюрьме, а просидевшие долгое время под арестом и отправляющиеся на свободу считали это путешествие праздничным.

На другой день ровно в час мы прибыли в московский вокзал. Простояли мы с полчаса у платформы, затем нас стали выводить из вагонов прямо на двор. Здесь нас встретили московские конвойные с запасом своих наручней и с подводами. Те же, кажется, русские люди, а показались они нам суровее, так что мы все о своих петербургских тюремщиках вспомнили. Перековали нас всех, строго и всё дерзко и громко на нас покрикивая, и потом повели по московским улицам в так называемую Централку или, форменно, в московскую центральную пересыльную тюрьму.

Шли мы спотыкаючись и заплетая ногами, и были все печальны и унылы, как точно достигли будто страшного горя, и это было не без причины. Слухи ходили, что будто во всей России нет жоще порядков, как в этой московской тюрьме, и побывавшие здесь «фортовые» насупясь говорили, что «тут ад».

— Чем же тут хуже? — добивались «спиридоны»

Но «фортовые» нас пространным разъяснением не потешали, а кратко и мрачно отвечали:

— Увидите.

Старичок, петербургский книжник, вздыхал, крестился и, вздыхая, поминал Петербург добром и приводил из какой-то книги, что «нет нигде супротив Москвы безжалостнее».

А вот и централка.

III. Московский замок

Когда нас подводили к центральной пересыльной тюрьме, мне вспомнилась старинная заунывная арестантская песня:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×