лестничной площадке), и мама немедленно собралась и, прихватив с собою младшего, кинулась спасать старшего. (Это был уже конец августа 1942 года, эвакуация шла через Ладожское озеро по воде на каких-то немыслимых баржах, а в небе висели немецкие самолеты и делали с этими баржами все, что им хотелось.)
Дорогая мамочка и братишка.
Пишу вам четвертое письмо без всякой надежды на то, что ни его получите. Я от вас писем не получал и не знаю, живы ли вы, или просто мои письма до вас не дошли. Повторяю уже четвертый раз — отец мой и Борин и твой муж, мама, умер в Вологде, и четвертый раз мне становится трудно дышать от слез. А плакать я почти разучился, так как прошел через такой ад, о котором прежде не имел представления.
Я сейчас в Чкаловской обл., в Калининском совхозе, работаю маслопромом и имею дело с огромными количествами молока, сливок и масла. Если бы вы приехали ко мне! В Вологде, пока я лежал в больнице, пропали почти все наши вещи и сейчас я имею то, что ношу на себе. Жизнь здесь неплохая, хотя белых булок и сахара нет и следа (помнишь, как нам врали об этом в Выборгском райсовете). Хлеба, картошки, молока и молочных продуктов ем вволю. Очень хочу, чтобы вы были бы здесь, со мной. Мама, милая моя, если я до сентября не получу от вас известий, то буду считать вас умершими и отправлюсь добровольцем на фронт. Жить, не увидев больше тебя и Бориса, я не могу. Писать тебе я буду теперь через каждые 10 дней и с нетерпением жду твоего ответа. Получив твой ответ, напишу подробно, как выехать, куда ехать и что с собой взять.
Целую тебя крепко-крепко, и Боречку тоже, даже если вас нет в живых.
До свидания, остаюсь твой преданный сын и Борькин любящий брат Аркадий.
В августе 42-го мы выехали и в середине сентября были уже и Ташле. Мама распродала все, что привезла с собою, покрыла недостачу и сама стала заведывать этим маслопромом. Она была человеком поразительного жизнелюбия и энергии. Никогда не сдавалась, никакого труда не боялась и была талантлива во всем, за что бралась. Она и на маслопроме этом освоилась моментально, стала делать какую-то особенную брынзу, получила звание мастера- брынзодела, а брынзу эту специальным транспортом вывозили в Чкалов — начальству кушать…
— Хороший пример. Совершенно не помню, кто мог предложить эту фразу. Дело в том, что в тех краях мы бывали с Аркадием оба. Аркадий во время войны учился в актюбинской минометной школе. Я — «по соседству», в Оренбуржье, в городе, который назывался тогда Чкалов. Если глядеть из Петербурга, то эти области оказываются практически рядом — каких-нибудь пятьсот километров. Так что образ маленького городка, заносимого снегом, был близок нам с братом обоим.
Мы жили в районном центре Ташла. Это было огромное село, несколько сотен домов на высоком берегу реки Ташолки. Я часто вижу эти места во сне, но назвать дом, в котором мы жили… нет, это не в моих силах, не помню. И имен хозяев не помню. Впрочем, это были старые люди, их давно уже нет в живых.
Да, учился, в третьем классе (1942-43 гг.).
<…>
АНС закончил десятилетку именно в Ташле. И сразу после этого ушел в армию.
В селе Ташла, где научился плавать, я тонул. Когда лодка перевернулась, меня вытащили дружки.
Там же, в Ташле (это было во время эвакуации), у меня была обязанность — таскать корм свиньям, которые (одна наша, одна соседская) жили в глубокой яме, оставшейся от старого ледника. Я спускался дважды в день в эту яму с ведром, вываливал корм в лохань. Пока свиньи были поросятами, все было ничего. Но потом они вымахали до размеров угрожающих и в один прекрасный день сцапали меня — одна за штанину, а другая за ногу, и я (хилый, послеблокадный десятилетний парнишка), напугавшись, еле отбился от них пустым ведром. Потом я не раз читал и слышал об аналогичных случаях с другими людьми, — случаях, кончавшихся гораздо более трагически, и все эти рассказы были мне очень близки и понятны.
Время действия — сентябрь 1942. Место действия — средняя школа районного центра Ташла Чкаловской области. Из-за войны и блокады мальчик пропустил второй класс и, оказавшись в эвакуации, был отдан сразу в третий. Он впервые пришел в эту школу и, как и всякий новичок, встречен был радостным воем и клекотом свирепо-веселой толпы новых своих однокашников.
Ташла — гигантское село, несколько сотен мазанок, распространившихся вдоль речки Ташолки, по правому ее берегу. Половина населения — ссыльно- переселенцы из кулаков, другая половина — татары. Нравы — патриархальные. Любовь к советской власти такова, что в начале Сталинградской битвы, когда чашки весов застыли в томительной неопределенности, в дверях райсовета, по слухам, установлен был, в качестве предостережения, пулемет «максим» — рылом на площадь.
Впрочем, все это не суть важно. По-моему, во всех школах СССР в те годы существовал единый ритуал встречи новичка, хотя, разумеется, в каждой школе — со своими нюансами. Мне кажется иногда, что школьники младших классов тогдашнего Союза прилежно изучали «Очерки бурсы» Помяловского и с удовольствием брали оттуда на вооружение те или иные приемы.
В Ташлинской школе нюанс был такой: «А ну скажи „На горе Арарат растет красный виноград“!» — требовали у меня беспощадные личности, окружившие и стиснувшие меня. «А ну скажи „кукуруза“!!!» — вопили они, нехорошо ухмыляясь, подталкивая друг друга локтями и аж подпрыгивая в ожидании развлечения…
Я ничего не понимал. Было ясно, что тут какой-то подвох, но я не понимал, какой именно. Я просто не знал еще тогда, что ни один еврей не способен правильно произнести букву «р», он обязательно отвратительно скартавит и скажет «кукугуза». Я же воображал, помнится, что едва я, дурак, скажу «кукуруза», как мне тут же с торжеством завопят что-нибудь вроде: «А вот тебе в пузо!!!» — и радостно врежут в поддых. «А ну скажи!!! — наседали на меня. — Ага, боится!.. А ну говори!..»
Я сказал им про Арарат. Наступила относительная тишина. На лицах истязателей моих явственно проступило недоумение. «А ну скажи „кукуруза“…» Я собрался с духом и сказал. «Кукугуза…» — неуверенно скартавил кто-то, но прозвучало это неубедительно: было уже ясно, что удовольствие я людям каким-то образом испортил. Мне дали пару раз под зад, оторвали пуговицу на курточке и разочарованно отпустили жить дальше. Я по-прежнему ничего не понимал.
После уроков небольшая группа любителей подстерегла меня на крутом берегу Ташолки и устроила стандартную выволочку — уже не как еврею, а просто как новенькому да еще вдобавок городскому. Я разбил в кровь нос Борьке Трунову (совсем того не желая), это вновь нарушило отлаженную программу, так что меня вчетвером отвалтузили без всякого энтузиазма, и я, маменькин сынок, гогочка, рыдая от людской несправедливости, отправился домой. Еврейский вопрос ни на данной стадии знакомства, ни в дальнейшем более не поднимался.
Впоследствии все мы, естественно, подружились. Борька Трунов стал вообще моим главным дружком — у него я учился небрежно ругаться матом, элегантно плевать сквозь зубы и выливать сусликов. Я был принят в русские и с презрением, хотя и без настоящей неприязни, глядел на единственного подлинною еврея в классе, — тоже Борю, тоже эвакуированного, тоже юродского, но совсем уже жалкого заморыша, сморщенного какого-то, перекошенного и не способного правильно сказать «кукуруза». Я глядел на него с презрением, но иногда какой-то холодок вдруг пробирал меня до костей, какое-то странное чувство — то ли вины, то ли стыда — возникало, и непонятно было, что делать с этим холодком и с этим стыдом, и хотелось, чтобы этого жалкого Бори не было бы в поле зрения вообще, — мир без него был гораздо проще, яснее, беззаботнее, а значит — лучше.
Не помню, Встречался ли я в Ташле с антисемитизмом взрослых. Видимо, нет. Но с меня вполне хватило и школьного антисемитизма. Это, правда, был какой-то путаный антисемитизм. Во-первых, мальчишки совершенно искренне считали, что все евреи живут в городе, из чего делали восхищающий своей логичностью вывод: все, кто из города, — евреи. Во-вторых, они совершенно не могли связно объяснить мне, почему еврей — это плохо. Они и сами этого толком не знали. Самое убедительное, что я услышал от них, было: евреи Христа распяли. Ну и что? А ничего. Гады они, и все. К сожалению, я не помню в деталях этих наших этнологических бесед (на сеновале, в пристройке высоченного Труновского дома, и на базу[4] у них же, на соломе, под ласковым весенним солнышком). Помню только, что я ни в коем случае не оспаривал основного тезиса — все евреи гады, — я только страстно хотел понять, почему это так?