печью совсем не русский партизан, а обыкновенный поросенок, все же автомат держал на изготовку.
Истеричный поросячий визг сыграл свою роль.
— Нихт гут. Русиш швайн! — немец в фуражке тоже сплюнул на пол.
Чертовски им не повезло! Вместо того чтобы сейчас спокойно уплетать русское сало и русское масло и до утра лежать на жаркой русской печке, им снова придется бродить по морозу в поисках ужина и ночлега. Проклятая Россия, проклятая война! Но и оставаться в избе нельзя. Вдруг у хозяйки и вправду тиф! Очень может быть — лежит, как мертвец. Не для того прорвались они сквозь кольцо русских, чтобы околеть от сыпняка.
От злости на мороз, на русских, на войну гитлеровец, не целясь, от живота, дал короткую очередь под печь, где шебаршил поросенок. На всякий случай шарахнул и в запечье, где так заманчиво темнела и пахла зерном и хлебом ласковая теплота. Поросячий визг оборвался на высокой ноте. За печью же стояла прежняя тишина, только зашелестела посыпавшаяся с потолка штукатурка.
Гитлеровец в бабьем платке ударом сапога распахнул дверь. Еще раз прогремев в темных сенях валявшимся под ногами пустым ведром, немцы ушли. Морозный ветер, ворвавшись в дверную брешь, враз, как ногтем, придавил худосочный каганец. В избе стало темно и тихо.
Выждав несколько минут — не передумали бы немцы, — Курбатов скомандовал:
— Подъем! — и осторожно, чтобы не потревожить успокоившуюся в тепле ногу, слез с печи. — Что будем делать?
— Драпать! — переобуваясь, резонно заметил Очерет, хотя и сам не имел понятия, как драпать и куда драпать. На дворе темень, пурга, немцы. Куда подашься!
— Пешком далеко не уйдешь по такой погоде. Да и нога… — тихо, словно был в ответе за свою рану, заметил Курбатов. — А до утра ждать нельзя. Того и гляди, снова явятся.
— А як же, — мрачно согласился Очерет. — Конягу яку б небудь раздобыть. Шкапу, по-нашему.
Курбатов обернулся к хозяйке:
— Мать! Кони в деревне есть?
— Какие кони! — запричитала еще не отдышавшаяся после немецкого визита хозяйка. — Немые антихристы подчистую угнали, чтоб их паралик расшибил. На чем весной пахать будем — одна богородица ведает.
— Так-таки ни одной и нема? — сочувственно, однако и с оттенком недоверия покачал головой Очерет, отчетливо представляя, в какой разор ввергнута немцами деревня. — Яка ж це у вас житуха. Смих скрозь слезы!
— Слезы, верно, — всхлипнула хозяйка. Предположила: неуверенно: — Может, только Степка Косой где схоронил.
— Шо за Степка?
— При германцах в старостах у нас ходил. Бабы болтали, будто у него в баньке конь ржет. Верно, бежать с немцами вознамерился, да не успел.
— Где Степка живет? — решительно приступил к делу Курбатов.
— По соседству.
— Попробуем! Как думаешь, товарищ Очерет?
— А як же, на пушку его, гада, треба взять. Нехай хоть на соби везет, пройдысвит.
— Вот что, хозяюшка, — принял решение лейтенант. — Отправляйся к старосте и под любым предлогом позови его сюда. Только о нас ни слова. Поняла? Мы с ним поговорим по душам.
За немногие месяцы воины хозяйка избы привыкла все распоряжения военных людей выполнять быстро и беспрекословно. Набросив на плечи рваный тулуп и сунув ноги в растоптанные валенки, шмыгнула в дверь.
— Сейчас приведу!
Не прошло и десяти минут, как в избу с опаской — он теперь всего боялся — всунулся низкорослый мужичишка, невзрачный, всклокоченный, из породы тех, о ком в народе говорят: ни в дышло ни в оглоблю. Это и был бывший староста Степан Ширинкин, в просторечье Степка Косой. На небритой одутловатой физиономии Степки недвусмысленно было обозначено давнишнее и стойкое пристрастие к горячительным напиткам.
Увидев военных в советской форме, Ширинкин остановился на пороге, привычным жестом стащил с головы шапку. Впрочем, его не очень удивило то обстоятельство, что в деревне, забитой немцами, как ни в чем не бывало сидят два советских воина. Все в мире летит в тартарары, жизнь поломалась. Чему ж тут удивляться!
Взглянув на вошедшего, Курбатов сразу определил, что экс-старостой безраздельно владеет одно чувство — страх. Страх был в его воспаленных маленьких глазках, страх лежал на его и без того уныло опущенных плечах, подгибал в коленях рахитичные ноги.
Так оно и было. Степан Ширинкин жил с ежеминутным, ежесекундным ощущением страха. Собственно, от страха в свое время он и стал старостой деревни. Лет за десять до войны Степан Ширинкин, мужичонка вздорный, ленивый, неосновательный, по пьяной лавочке поспорил с председателем сельсовета. Спор был схоластический, несколько даже мистический: водятся ли водяные в Поповом омуте? Степан стоял на том, что водятся, поскольку собственными глазами видел их, возвращаясь в Николин день из Сухиничей. Председатель же сельсовета, как представитель власти, утверждал, что, может, где в других местах водяные и проживают, но на территории своего сельсовета он такой старорежимной нечисти не допустит. Слово за слово, исчерпав все аргументы, оппоненты перешли, что называется, на личности, и тут-то Степан Ширинкин, распалясь, ничтоже сумняшеся, смазал правой своей десницей по левому уху начальства. Председатель полез в бутылку и дал делу законный ход. Прокурор указал на соответствующую статью Уголовного кодекса, говорящую о террористических актах против представителей власти, и раба божьего Степана упекли на десять казенных лет на Колыму, ту самую, что зовется счастливой планетой.
В родную деревню Степан Ширинкин вернулся незадолго до начала войны. Длительное общение с зеками не отразилось благотворно на его морально-политическом облике. Скорее даже, наоборот. Работать в колхозе он не стал, все норовил подшибить где-нибудь леваком, часто шлялся в Сухиничи, где проводил время в пивнушке на базаре в кругу таких же отставной козы барабанщиков.
Весть о том, что Гитлер пошел войной на Россию, коснулась Степкиных ушей в базарной пивнушке, где он обосновался в воскресный день с утра пораньше, верный правилу: чай, кофей — не по нутру, была б водка поутру. В связи с таким событием Степка нахлестался сверх обычного, ругал немцев, кайзера Вильгельма и русскую императрицу Александру Федоровну вкупе с Гришкой Распутиным, грозил кулаком какому-то колбаснику Цибарту, который еще в тринадцатом году продал ему полфунта гнилой собачьей колбасы.
Восвояси Степка поплелся только под вечер, без шапки и ремня, которые потерял или пропил. Шел, горланя старую солдатскую песню:
С первого дня войны жизнь для Степки пошла, что называется, наперекосяк. У одних соседей отца на фронт провожают, у других — сына, у третьих — зятя. Везде угощают, подносят, чокаются. Песни, слезы, наказы…
Судя по газетам и радио, бои шли еще где-то на минском направлении, когда однажды ранним утром в деревне появились немецкие мотоциклисты. Со страху Степка забился в старую баньку, где решил просидеть хоть до скончания мира.
Но не прошло и пяти дней, как немецкие солдаты бесцеремонно извлекли Степана Ширинкина из его убежища и представили — помятого, притрушенного соломой, измазанного сажей — обер-лейтенанту, которого Степка с перепугу принял за полного генерала.
Обер-лейтенант не стал разводить антимонию. Фразами, короткими и твердыми, как строевая команда, он объявил Ширинкину, что его, как русского патриота, пострадавшего от большевистской