Весь день мы бражничали с Опоринусом в каких-то тавернах, кабаках и трактирах, и, добравшись к ночи домой, я увидел, что Азриель сидит с мешком у порога.
— Учитель, я ждал тебя, чтобы попрощаться, — тихо произносит Азриель.
С обидой и досадой спрашиваю его:
— Азриель, ты покидаешь меня — разве я не был тебе другом и учителем?
Он качает рыжей головой:
— Уйду от тебя и всегда помяну словами пророка: ты был убежищем для бедного, убежищем нищего в тяжелое для него время, защитою от бури, тенью от зноя, успокоением от скорби, утешением и радостью…
— Почему же ты уходишь?
— Потому, что в сердце твое вошло ожесточение. А я хочу унести и раздать людям свет твоей мысли.
— Но ты так молод и неопытен — один, без поддержки и совета, ты совершишь столько ошибок!
Азриель усмехается:
— Учитель, ты много раз повторял слова Менандра: «Ничего не знающему и ошибиться не в чем». Но твои уроки я постарался запомнить.
— Азриель, подумай, мы столько намучились и впервые осели надолго. Есть ли смысл уходить в новые странствия?
— Есть! Я боюсь сидеть на одном месте, дабы не случилось со мной несчастья…
— А что угрожает тебе?
— Привычка — самый страшный враг человека, который ищет смысл жизни…
Глава 18. Чтобы убить змею, можно прервать и молитву
Под утро меня окончательно сморила усталость, и я задремал. Видимо, эта утренняя дрема была достаточно глубока, потому что, открыв глаза, я увидел, что Благолепова нет в лаборатории. Он ушел неслышно, не оставив записки, словно дожидался, пока я засну, чтобы уйти, не прощаясь со мной, и избавить нас обоих от неловкости, которая, как похмелье, настигает людей после сделанных накануне невольных откровений и совершения окончательных поступков. Серый рассвет клочьями расползался по мокрому стеклу, и пугающе горела в комнате электрическая лампа, неестественный свет которой, мятый и неверный в дневном освещении, за все годы моей службы в уголовном розыске стал для меня предупреждением о тревоге, пронзительным сигналом беды. И хотя ничто больше беды не предвещало — все было тихо, пусто, исполнено дремотного покоя и утренней бессильной лености, — я долго пытался сосредоточиться, уловить эти флюиды тревоги, понять, откуда грозит опасность, — и не мог.
Болела голова, от бессонной ночи горели веки и глаза болели, как при начинающемся гриппе. Часы показывали начало восьмого. Я придвинул к себе телефонный аппарат и позвонил Панафидину. Голосом бесстрастным, не выражающим никаких чувств, он согласился перенести кашу встречу на шесть часов вечера. Я поблагодарил его, попрощался и, уже положив трубку, подумал: не с ним ли связано возникшее чувство тревоги? Но оно возникло еще до разговора с ним по телефону. А мне, наверное, просто нужно было выспаться. Я решил поехать в управление, быстро уладить все текущие дела и отправиться домой спать.
Около метро я купил газету и досконально проработал ее, покачиваясь на мягком сиденье вагона, гудящего и ухающего в беспроглядной тьме туннеля. Особенно мне понравилась статья в разделе «Медицинские советы». Профессор разъяснял, что самый верный путь к инфаркту миокарда — постоянные нервные нагрузки, частые отрицательные эмоции, недостаток сна и пренебрежение спортом.
В этом смысле у меня перспективы были просто замечательные. Гантели купить, что ли? Может быть, эти чугунные чушки заменят мне недостаток сна, эмоции сделают положительными и снимут нервные нагрузки? Интересно, сколько могут стоить гантели? Хорошо, кстати, что завтра зарплата. Интересно, заменяет час упражнений с гантелями час сна?
Пребывая в этих сонных размышлениях, я пришел к себе в кабинет, сел в кресло за стол и постарался сосредоточиться, чтобы решить, какие дела мне надо сделать сейчас, а что можно отложить. И наверное, я долго пребывал бы в этой полудреме, если бы не зазвонил телефон. Я снял трубку.
— Мне нужен инспектор Тихонов.
— Тихонов у телефона.
— Ваш телефон мне дала жена…
— Я вас слушаю.
— Меня зовут Умар Рамазанов…
— Здравствуйте, Умар Шарафович, — сказал я, удивившись тому, что запомнил его имя-отчество. Сонная одурь, так тяготившая меня все утро, удержала от ошибочных поступков — она замедлила реакцию, притупила чувства, я не впал в невротическую суету от иллюзии прямой досягаемости человека, которого безуспешно ищут три года; она спасла меня от естественного рефлекса сыщика — хватать, ловить, держать. Все так же заторможено-спокойно я спросил: — Чему обязан?
— Я хочу сдаться, — сказал он, в голосе его совсем не было красок.
— Ну что же, мне кажется, это разумное решение, — сказал я осторожно и, стряхивая оцепенение, старался изо всех сил понять, почему он звонит мне: ведь он хорошо разбирается в нашей механике и отлично знает, что его дело — в УБХСС. И, будто уловив мое недоверие, он сказал сразу:
— Вас, наверное, удивляет, что я решил сдаться вам?
— Почему же? — уклончиво ответил я. — Я такой же офицер милиции, как и всякий другой, разницы никакой…
— Нет, есть. Вы инспектор МУРа, и я хочу разговаривать сначала именно с вами.
— В любой момент готов к разговору. Вы придете сюда или хотите встретиться со мной в городе?
— Не хитрите со мной инспектор. Я вам сказал, что хочу сдаться, и для этого нам незачем встречаться в городе. Меня смущает только одно, и я хочу вам верить, я полагаюсь на вашу порядочность… — В голосе Рамазанова прозвучали умоляющие нотки.
— Что вас смущает?
— Я боюсь, что, когда я предъявлю вашему постовому паспорт, меня задержат, трехлетний розыск будет успешно завершен и добровольной явки не состоится…
— Слушайте, Рамазанов, коль скоро вы сами решили прийти, то должны были понять уже, что мы такими номерами не занимаемся. Это не из нашего репертуара. Я сам буду встречать вас у входа.
— Хорошо, — сказал он, и голос его вновь увял, потерял цвет, форму, звук, стал прозрачным. — Я сейчас на Пушкинской. Через десять минут буду у входа.
Положил я трубку на рычаг, и оцепенение мое испарилось совсем, ибо я понял окончательно, что то утреннее предчувствие, ощущение беды и опасности не было случайным: за барьером нашего двухминутного разговора с Рамазановым происходили какие-то очень важные и острые события, коли он надумал после трех лет бегов позвонить мне сегодня в девять утра и сказать, что сдается. Нет, не только усталость, разочарование, и безнадежность подвигнули его на это решение: ведь в первом гудке телефонного вызова, прозвучавшего в тишине моего кабинета, уже раздавалось для него бряцание тюремного замка. Я представил себе, как он идет сейчас по Страстному бульвару, пустынному, залитому осенним дождем, облетевшему, напоенному запахами сырой земли, прелых листьев, горьковатым ароматом черных голых деревьев, погружающихся неслышно в спячку, переходит улицу, пронизанную быстрыми смерчиками бензиновых выхлопов, — и каким невыносимо прекрасным, каким сказочно неповторимым должен казаться ему этот серый, сумрачный осенний день в последние минуты его свободы! Как он должен проклинать те наворованные рубли, хрусталь, курорты и дорогие рестораны, коли за них надо сейчас расплачиваться этим дождливым тусклым утром, которое нельзя купить, украсть или выхитрить, потому что имя этому осеннему слепому свету — последний час свободы…
Никаких симпатий Рамазанов у меня не вызывал. И все-таки я позвонил в бюро пропусков и заказал ему по всей форме пропуск, хотя мог провести его мимо постового, предъявив свое удостоверение и сказав