солдат Любочкин, и во сне кричал я и бился, стараясь остановить его, и проснулся от воя и протяжного грохота, располосованного криком: «Любочкина миной разорвало!»
Но ничего я не сказал про свой запомнившийся с войны сон, а только, наклонившись к ней ближе, негромко пробормотал:
— Варя, сказать вам, о чем я мечтаю?
— Скажите! Мне всегда интересно, кто о чем мечтает!
— Я мечтаю, что когда-нибудь у меня в доме постучат в дверь, я открою и увижу вас…
— А ромашки и васильки? — засмеялась Варя. — Сейчас уже октябрь…
— Это неважно. Лишь бы вы пришли…
Она улыбнулась и мягко, осторожно вытащила свою руку из моей. А Жеглов взял у кого-то гитару и быстрым, ловким своим баритончиком запел песню, отбивая на струнах концы фраз.
Мне и песня нравилась, еще больше нравилось, как поет ее Жеглов, но совсем не нравилось, как смотрит на него Варя. Будто и не кричал Жеглов на нее когда-то во дворе дома по Уланскому переулку — лучше бы она была позлопамятнее! Жеглов спел еще несколько песен, отдал гитару и стал что-то негромко говорить Варе на ухо; все время посмеивался он при этом, хищно поблескивали коричневые его глаза, и полные губы немного оттопыривались, будто держал он в них горячую картошку. А Варя слушала его с удовольствием, и мне это было непереносимо: я ведь видел, как ей интересны жегловские байки. Потом она махнула на него рукой и сказала:
— Да бросьте! Сроду ни в одном кинофильме не было хорошего человека в пенсне! Ни в книге, ни в кино — никогда положительный герой не носил пенсне. Вот если бы мне нужны были очки, я бы назло всем пенсне купила!
— Варя, да какая же ты положительная? — серьезно спросил Жеглов. — Ты остро отрицательная — вон, взгляни, как смотрит на меня Шарапов! Зарэжет! И все из-за тебя!
Я смутился от неожиданности, пробормотал что-то, и Жеглов уже изготовился разобраться со мной как следует, но Тараскин сказал:
— Станция Софрино. Следующая — Ащукинская, нам сходить…
До огородов было километра полтора, и шли мы всей гурьбой вдоль железнодорожной насыпи, через перелесок, по берегу уснувшей речки. В заводях пузырчато чешуилась зеленая ряска, а на протоке виднелось полосатое песчаное дно со спутанными космами водорослей. Неостановимо несло ветерком переливающуюся паутину, клейкие ее ниточки садились еле ощутимо на лицо. Стояли уже прибитые первым заморозком травы. Багровел жесткими листочками черничник, замер по сторонам бронзовый багульник, а в лесочке еще видна была среди листвы и трав фиолетовая, словно заиндевевшая, голубика.
Варя шла впереди с Жегловым, а я нарочно отстал — я понимал, как нелепо выгляжу в своих валенках, каменно молчащий и неуклюжий, рядом с Жегловым. Настроение испортилось, не хотелось смотреть вперед, туда, где рядом с Жегловым вышагивала по плотно убитой дороге своими длинными стройными ногами Варя, а Жеглов одновременно что-то рассказывал, махал руками, свистел, изображал в лицах — целый МХАТ в сияющих хромовых сапогах…
Пасюк похлопал меня по плечу, широко ухмыльнулся:
— Гей, хлопче, нэ журывсь!
— А мне-то что? — пожал я плечами. — Какое мое дело…
— Тож то я и бачу, шо тоби нема дила, як до цыганив, шо твого коня уводилы!
Не ответил я, только рукой махнул, а Пасюк заметил:
— Гарна дивчина. Надоест ей Жеглов, дуже он швыдкий. Ее на той фейерверк не пидманишь… — Посмотрел мне хитро в глаза: — Або и замазка оконная ей не подойдет, ты свой характер покажи…
Пока я раздумывал, как это мне показать Варе свой характер, да так, чтобы он ей понравился больше жегловского, дошли мы до огородов. Стояла там на меже фанерная хибарка, где жил сторож дед Максим. Встретил старик нас радостно, поинтересовался, не привезли ли чего «старые кости согревающего», роздал нам лопаты, мотыги-тяпки, мешки, указал всем делянки, уселся на перевернутую корзину, задымил короткой толстенькой трубкой и скомандовал:
— Ну, молодежь, нагулялись, надышались, «шу-шу-шу» — наговорились, а теперя зачинайте…
Варя подошла ко мне и, заглядывая в лицо, спросила:
— Володя, можно я с вами рядом буду копать?
— Пожалуйста! — обрадовался я. — Я думал, что вы с Жегловым…
Варя хитро улыбнулась, покачала головой:
— Нет. Я с вами хочу…
А Жеглов уже расставлял ребят из своей бригады в цепь поперек картофельных гряд:
— Я первый, вторым Пасюк, третьим Тараскин, Гриша, ты следующий, замыкает Шарапов…
— За мной Варя, — твердо сказал я.
Жеглов покачал головой:
— Этак нас бригада Мамыкина обставит — вон они Рамзину взяли, а на ней бревна можно возить…
— Меня это не касается, — сказал я, и Жеглов, мельком взглянув на меня, пожал плечами:
— Я ведь против Варвары и не возражаю. Я только хотел облегчить ее участь…
Я с ним больше спорить не стал, сбросил гимнастерку, поплевал на руки и ухватисто взялся за лопату.
— Начали? — спросил-скомандовал я, и все дружно воткнули блестящие лезвия лопат в податливую красноватую землю на полный штык.
Зашуршала, хрустнула, вязко огрузла на железе земля, лопнули с чмоком корешки, нажал я на пружинящий черенок лопаты, дожимая его к самой меже, а левой рукой перехватил поближе к штыку, и раздалась подсохшая корка землицы, выворотил я весь куст целиком, бросил сбоку, и отсыпавшийся грунт открыл большие желто-розовые клубни…
И сколько было нас в цепи — вынули первые картофелины и заорали дружно что-то восторженное и бессмысленное, как тысячи лет уже орут люди, вместе, сообща взявшие трудную добычу. Выворотил я второй куст, оглянулся на Варю, которая была рядом — только руку протянуть, — и оттого, что была она рядом, кричащая и смеющаяся вместе со мной, я почувствовал в себе такую силу, будто внутри меня заработал трактор, и в этот момент мог я вполне свободно и сам, один, перекопать все поле.
Крутанул следующий куст, взглянул на Жеглова — он уже продвинулся на шаг вперед, — и стало мне смешно: мог ли он в своих распрекрасных сапожках здесь со мной мериться силой? И вогнал я лопату в землю, перевернул, отвалил грунт и клубни, и снова вогнал, и снова, снова…
Ах с каким счастливым, радостным остервенением копал я влажную красноватую землю! Господи, кому же мог я тогда объяснить, какое это счастье, удовольствие, отдых — копать солнечным тихим утром картошку на станции Ащукинская, когда совсем рядом идет, посмеиваясь и светя своими удивительными глазами, Варя? А не рыть, заливаясь горьким, едучим потом, в июльский полдень под Прохоровкой танколовушку, не останавливаясь ни на миг, не распрямляясь, умирая от жажды и зная, что прикрывает тебя только батарея сорокапятимиллиметровок и побитый взвод петеэров, в уверенности, что если мы не поспеем, то через час или через полчаса, а может, через минуту выползут из-за взлобка «тигры» и сомнут нас, размолотят батарею и гусеницами превратят нас в кровавое месиво… А над плечом моим тонко и просительно гудит пожилой капитан-артиллерист:
«Три ловушечки, ребяточки, дорогие мои, поспейте, ради бога, только бы лощинку прикрыть, а здесь мы их не пропустим, только вы нам фланг прикройте, родимые…» А я хриплю ему обессиленно: «Валежник, кусты тащите скорее…» И когда перед вечером «тигр», весь багрово-черный от косых лучей падающего солнца, в сизом мареве дизельного выхлопа, накатил на край громадной, нами откопанной ямы, прикрытой жердями и травой, закачался и с ужасным треском провалился, оставив снаружи только пятнистую бронированную задницу, мы вот так заорали все вместе — счастливо и бездумно; и тогда, а может, много спустя, уже в госпитале, но кажется, именно тогда я вспомнил рисунок из школьного учебника: охотники бьют свалившегося в огромную яму мамонта…
И я кидал картошку с удовольствием, весело, легко и быстро, только дойдя до края гряды, обернулся назад и закричал пыхтящему вдалеке Жеглову:
— Смотри, без огрехов копай! До последней картошечки!..