— Сейчас. — Я сдал шинель и фуражку в гардероб, подошел к ним и шутя козырнул: — Для прохождения службы прибыл…
Тараскин смотрел на меня, как будто его заморозили, потом сказал медленно:
— Ну и даешь ты, Шарапов…
— Вот это иконостасик, — сказал восхищенно Гриша.
— Да ты не красней! — хлопнул меня по плечу Мамыкин. — Чай, свои, не чужие…
— Это я от удовольствия, — пробормотал я смущенно.
— Тихарь же ты, Шарапов, — мотал сокрушенно головой Тараскин. — Хоть бы словечко сказал…
— А что я тебе должен был говорить? — спросил я растерянно.
— Шарапов, я о тебе заметку в нашу многотиражку напишу, — пообещал Гриша.
— Да бросьте вы, в самом деле!
И в это время появился Жеглов. Он меня в первый момент, по-моему, не узнал даже и собирался пробежать мимо и, только поравнявшись, заложил вдруг крутой вираж, присмотрелся внимательно, оценил и сказал Мамыкину:
— Учись, каких орлов надо воспитывать! Не то что твои задохлики!..
Даже мамыкинские «задохлики», стоявшие тут же, рассмеялись, и я сам был уже не рад, что стал предметом всеобщего обсуждения и рассмотрения. А Жеглов, одобрительно похлопывая меня по спине, сказал:
— Вот когда за работу в МУРе тебе столько же нацепят, сможешь сказать, что жизнь прожил не зря. И не будет тебя жечь позор за бесцельно прожитые годы…
Ребята гурьбой отправились в зал, а я стал прохаживаться в вестибюле. Подходили знакомые и неизвестные мне сотрудники, многие с женами, все принаряженные, праздничные, торжественно- взволнованные. Прошагал мимо начальник отдела Свирский в черном штатском костюме, на лацкане которого золотом отливал знак «Заслуженный работник НКВД», в красивом галстуке. Около меня он на минуту задержался, окинул взглядом с головы до ног, одобрительно хмыкнул:
— Молодец, Шарапов, сразу военную выправку видать. Не то что наши тюхи — за ремень два кулака засунуть можно. — Он закурил «беломорину», выпустил длинную синюю струйку дыма, спросил: — Ну как тебе служится, друг?
— Ничего, товарищ подполковник, стараюсь. Хотя толку пока от меня мало…
— Пока мало — потом будет много. А Жеглов тебя хвалит… — И, не докончив, ушел.
Наверху в фойе играл духовой оркестр, помаленьку в гардеробе стали пригашивать огни, а Вари все не было. Я сбежал по лестнице к входным дверям, вышел на улицу и стал дожидаться ее под дождем.
И тут Варя появилась из дверей троллейбуса, и, пока она шла мне навстречу, я вспомнил, как провожал ее взглядом у дверей родильного дома, куда она несла найденного в то утро мальчишку, и казалось мне, что было это все незапамятно давно — а времени и месяца не простучало, — и молнией пронеслась мысль о том, что мальчонка подкидыш и впрямь принес мне счастье и было бы хорошо, кабы Варя согласилась найти его в детдоме, куда его отправили на жительство, и усыновить; ах как бы это было хорошо, как справедливо — вернуть ему счастье, которое он, маленький, бессмысленный и добрый, подарил мне, огромное счастье, которого, я уверен, нам с избытком хватило бы троим на всю жизнь!
А Варя, тоненькая, высокая, бесконечно прекрасная, все шла мне навстречу, и я стоял под дождем, который катился по лицу прохладными струйками, и от волнения я слизывал эти холодные пресноватые капли языком. Дождевая пыль искрами легла на ее волосы, выбившиеся из под косынки, и я готов был закричать на всю улицу о том, что я ее люблю, что невыносимо хочу, чтобы завтра мы с ней пошли в загс и сразу же расписались и усыновили на счастье брошенного мальчишку и чтобы у нас было своих пять сыновей, и что я хочу прожить с ней множество лет — например, тридцать — и дожить до тех сказочных времен, когда совсем никому не нужна будет моя сегодняшняя работа, ибо людям нечего и некого будет бояться, кроме своих чувств; и еще я хотел сказать ей, что без нее у меня ничего этого не получится…
Но не сказал ничего, а только растерянно и счастливо улыбался, пока Варя раскрывала надо мной свой зонтик и прижимала меня ближе к себе, чтобы я окончательно не вымок. Мне же хотелось рассказать ей об Эре Милосердия, которая начинается сейчас, сегодня, и жить в ней доведется нашему счастливому подкидышу-найденышу и остальным пяти сыновьям, но Варя ведь еще не знала, что мы усыновим найденыша и у нас будет своих пять сыновей, и она не слыхала в глухом полусне смертельной усталости рассказа о прекрасной занимающейся поре, имя которой — Эра Милосердия…
Поэтому она весело и удивленно тормошила меня, гладила по лицу и говорила:
— Володенька, да ты настоящий герой! И какой ты сегодня красивый! Володенька…
Мы вошли в зал, когда люстру на потолке уже погасили и с трибуны негромко, размеренными фразами говорил начальник Управления. Каждую фразу он отделял взмахом руки, коротким и энергичным, словно призывал нас запомнить ее в особенности. От его золотых генеральских погон прыгали светлые зайчики на длинный транспарант, растянутый над всей сценой: «Да здравствует 28-я годовщина Великой Октябрьской социалистической революции!» Мне нравилось, что он не доклад нам бубнил, а вроде бы не спеша и обстоятельно разговаривал с нами всеми и старался, чтобы до каждого дошло в отдельности.
— Никогда перед нами, товарищи наркомвнудельцы, не стояло более серьезной и ответственной задачи, — говорил генерал. — Год прошел после решения МГК ВКП(б) и приказа наркома «Об усилении борьбы с уголовной преступностью». Многого мы уже добились, но оперативная обстановка в городе все еще весьма напряженная. И каждый гражданин вправе нас спросить: как же так, дорогие товарищи, мы Гитлеру шею свернули, мировой фашизм уничтожили, вынесли на своих плечах неслыханную войну, а пойти погулять вечером в Останкинский парк рискованно, и ночью ходить через Крестовский мост небезопасно?..
Он поднял вверх руки, будто сам и спрашивал нас об этом, и просил объяснить, почему мы дошли до жизни такой.
— …А ведь люди помнят, что перед войной в Москве уже было практически спокойно! Немалыми усилиями, но своего мы тогда добились: большинство опасных жуликов переловили, выявили и позакрывали все малины, пересажали особо злостных, не желающих завязывать с прибыльным ремеслом, барыг- перекупщиков. Мы официально и абсолютно справедливо объявили об уничтожении в стране организованной преступности…
Он преподнес нам этот факт коротким взмахом, как на ладони.
— …Но в сорок первом, когда на фронт ушла большая часть сотрудников — можно уверенно сказать: золотой фонд московской милиции, — когда все внимание, все силы, все материальные и людские ресурсы нашей страны были сосредоточены на организации отпора немецко-фашистским оккупантам, здесь у нас зашевелился уголовный элемент. Еще Владимир Ильич Ленин указывал, что уголовник и спекулянт — первые пособники контрреволюции. Пока наш народ, истекая кровью, защищал великие социалистические завоевания, нашу Отчизну, здесь зашевелились, проросли воровские недобитки, организовались и срослись в шайки и банды, появились малины, расцвели на народной нищете барыги, спекулянты, как пауки, стали пухнуть на общем горе; они радовались, что от голода и бедности любая вещь, любой кусок опять превратится в доходный воровской товар…
Генерал отмахнул рукой так, будто ударом своим сшибал головы всем этим тарантулам, и голос его грозно поднялся:
— …И сейчас, когда самая страшная в человеческой памяти война позади, еще шевелится это болото. Преступники пользуются тем, что для полного и окончательного искоренения их временно не хватает людей, кадров. Многие опытнейшие сыщики полегли на фронтах войны, новых специалистов пока еще недостаточно, и поэтому мы огромные надежды возлагаем на пополнение, поступающее к нам из рядов вчерашних воинов-фронтовиков. Мы надеемся на их бесстрашие, самоотверженность, высокую воинскую дисциплину, фронтовую смекалку и армейскую наблюдательность…
Варя подтолкнула меня в бок:
— Это он о тебе говорит…
— Товарищи фронтовики! Обстановка не позволяет обстоятельно и не спеша преподать вам курс юридических и розыскных наук. Вы должны учиться, сразу же активно включаясь в работу, беря пример с таких наших работников, как майор Любушкин, капитан Жеглов, майор Федосеев, капитан Мамыкин, майор Мурашко, капитан Сапегин. Вам лучше, чем кому-либо, известен армейский принцип: «Делай, как я!» И если