рукавом глаза, виновато оглянулся. Русевич опросил строго:
— Неужели ты испугался?
Климко упрямо тряхнул головой.
— Дело не в страхе, Коля. Но помирать, как собаке, в этой дыре… Обидно это и больно.
— Иди ты к лешему, — обозлился Кузенко. — Кто заставляет нас помирать по-собачьи? Помирай, как человек!
Климко повторил насмешливо:
— Как человек!
В голосе его зазвучали мечтательные нотки:
— Мне кажется… Нет, я уверен — смерть в бою не страшна. Я, ей-богу, поклялся бы, что приму свою погибель от пули на передовой, и не дрогну, и об этой минуте не пожалею, лишь бы не помирать со связанными руками.
Щеки его задергались, нервно заморгал правый глаз.
Русевич неожиданно засмеялся; этот смех прозвучал нелепо, однако он смеялся все громче, и заключенные с опасением смотрели на него. Наконец Николай успокоился, поджал под себя ноги и, прикоснувшись рукой к плечу Климко, сказал:
— Глянул, как ты моргаешь, и вспомнилась мне одна смешная история. Но дай-ка сначала взглянуть на наш «номер-люкс». Удивительная роскошь! Только почему же нет мебели? Ах да, на день нары убираются, и обитатели этого отеля вынуждены сидеть на цементном полу. Сколько же нас здесь? Человек тридцать? А люкс, мне кажется, предназначен для двух. Ничего не поделаешь — жилищный кризис, а вернее сказать: кризис жизни…
Только теперь он заметил, какой интерес вызвало у заключенных его появление. Это не было любопытство к знаменитому спортсмену — ужас, растерянность и глубокую жалость к себе прочитал он на лицах узников. Все заключенные были киевлянами — они отлично знали свою команду, особенно Русевича, и встреча с ним в гестаповском застенке особенно потрясла их. Кто-то предложил ему моток бинта; бледный веснушчатый паренек сунул ему в руку припрятанный сухарь; кто-то поднес кружку воды. Это участие близких и незнакомых друзей и тронуло и смутно встревожило Русевича: неужели он выглядел таким жалким? Однако он не терпел жалости к себе — он считал ее оскорбительной. Если уж так сложилась судьба, что он выставлен на показ изуродованным и страшным, не уныние, не безысходность должен он принести в эту горькую семью, — нет, искру надежды и уверенности вопреки всему.
— Так вот, потешная история припомнилась мне, — начал он весело и беззаботно. — Приехал к нам в Одессу судить игру Аркадий Семенович… Помнишь его, Ваня?
— Еще бы! Он государственным тренером работал.
— Ну, сыграли мы матч и собрались поужинать в портовом ресторане. Одесситы — народ веселый: выпили по одной и сразу же повторить собираются. Аркадий Семенович перевернул свою стопочку вверх дном — и ни в какую. Больше одной, говорит, не принимаю и вам не советую, потому что впереди — игра. Наш защитник, солидный такой по комплекции, вроде Поддубного, стал его уговаривать:
— Ну Аркадий Семенович… Ну миленький… Ведь копченая скумбрия на столе!
— Нет, братцы, точка, — говорит Аркадий Семенович. — Слово мое из самой что ни есть легированной стали.
— Боже мой! — возмутился защитник. — Возможно, вы не считаете нас интеллигентами? Ну посмотрите на этих очаровательных мальчиков: они окончательно застеснялись…
За соседним столом матросы с какого-то танкера именины своего боцмана отмечали. Сначала шел между ними очень шумный разговор, а потом они негромко запели песню «Раскинулось море широко».
Только один морячок, сидевший у края стола, почему-то не пел. Мрачно насупившись, он смотрел на нас и время от времени гримасничал. Эти его необидные выходки я заметил сразу же, как только мы сели за стол, но сделал вид, что ничего не замечаю… Кривил он свою физиономию, наверное, больше часа и вдруг поднялся, подошел к Аркадию Семеновичу, цап его за волосы огромной ручищей и — по уху… Мы, конечно, встали за своего тренера, а моряки — за своего дружка. Хорошо, что милицейский патруль проходил и всех нас, рабов божьих, в отделение милиции отвезли. Дежурный спрашивает у моряка:
— Вы это за что же, гражданин, к мастеру спорта придрались? Сами, наверное, когда матч — контрамарочку на стадион добываете, а если мастер спорта кушать захотел, так вы ему настроение портите?
Матрос пуще прежнего разозлился, кулаками замахал.
— А если он мастер спорта, так что же, все ему позволено? Гляньте, он и сейчас смеется надо мной — опять подмаргивает…
Милиционер строго посмотрел на Аркадия Семеновича.
— Перестаньте моргать, гражданин… Не злите человека.
Аркадий Семенович извинился:
— И рад бы, да не могу. Болезнь у меня такая. Но обратите внимание на этого моряка: это он издевается, он мне гримасы строит!
Действительно, моряк подмигнул нашему тренеру и скорчил гримасу.
— Прекратите! — закричал милиционер. — Что за глупые шутки?
Тут вмешался старик-боцман:
— Наш Васенька болен, — сказал он, — это весь экипаж может подтвердить. Случилось, в шторм грузовая стрела сорвалась и наискось шарахнула Васеньку по башке. С тех пор у него такая причуда.
— А у меня с детства, — оправдывался Аркадий Семенович. — И все команда может подтвердить.
Милиционер внимательно посмотрел на моряка — тот сразу же скорчил ему мину; посмотрел на тренера — тот ему лукаво подмигнул. Дежурный говорит:
— Первый случай у меня за десять лет такой! Затрудняюсь, штрафовать вас или так отпустить. Пожалуй, ступайте-ка с миром.
Мы покинули отделение вместе с моряками. Очень славные оказались ребята. Как они смеялись этому случаю! Особенно кривоногий боцман — тот прямо-таки шатался от хохота.
Между прочим, Аркадий Семенович и обидчивый матрос подружились. Между ними переписка завязалась. Помнится, возвратясь откуда-то из Коломбо, матрос подарил Семенычу портсигар из слоновой кости.
Тягостная обстановка в камере разрядилась. Кто-то из заключенных удивленно сказал:
— И что за характер у человека! Он может смеяться!
Николай решил, что именно теперь настало время рассказать Алексею и Ване о предательстве Кухара. По их молчанию, по замкнутым лицам Русевич понял, как восприняли они эту новость.
— Вы еще встретитесь с Кухаром, — с горечью вымолвил Николай. — Вы должны знать, кто он.
— Теперь-то мы знаем, — глухо отозвался Кузенко, — плохо только, что поздно узнали.
— Да, — согласился Алексей. — Я, например, не мог его заподозрить. С какими речами выступал! Сколько заботы о спортсменах проявлял!
— В том-то и дело. Шакала сразу видать, змею тоже, человеку же природа создала камуфляж, не легко душу распознать. Внешне будто и добрый, и мягкий, а в душе яд.
«…Где же ты, мой друг, далекая Леля? При всем твоем пылком воображении ты не сможешь представить, в каких условиях оказался твой Николай. Ты всегда посмеивалась над моей аккуратностью, называла меня франтом… А как ты нервничала, когда мы собирались в театр. Обычно мужья ждут жен, до последней минуты занятых туалетом, а у нас было наоборот.
Я любил по утрам и на ночь принимать резкий, холодный душ, растирать тело грубым полотенцем, любил хорошее мыло… А теперь я смотрю на свои почерневшие от грязи, запекшиеся от крови ладони…
Камера — вся черная, вероятно, от испарений; окна с решетками тоже черны; „намордник“ — этот низко надвинутый над окном козырек из железа, недопускающий в камеру солнечного света, — изнутри окрашен чернью; дверь камеры — черная; кормушка, через которую один раз в день передают баланду, — черна, а трижды проклятый „глазок“ за кормушкой, откуда через каждые пять минут поблескивает черный зрачок охранника, черен, как ночь.