— Вот, Анатолий Владимирович, убедитесь.
— Тридцать первого декабря 1942 года, — читал Зубцов вслух, — в контору Госбанка… района города Ленинграда явилась гражданка Аксенова А. К. и заявила, что при осмотре квартиры умершей ее дальней родственницы, Соломиной Д. С., ею, Аксеновой, обнаружены золотые слитки в большом количестве. Сотрудники Госбанка совместно с участковым уполномоченным милиции, понятыми и гражданкой Аксеновой А. К. осмотрели названную квартиру.
В чулане, в переплетах старинных книг, обнаружены девяносто девять золотых слитков, клейменных выпуклой печатью с изображением обвитого змеей барса, дерева и ветки. Контрольное взвешивание показало, что каждый слиток имеет вес ровно 400 граммов. Гражданка Аксенова заявила, что она желает, чтобы найденное ею золото было передано для строительства танков для нашей доблестной Рабоче- Крестьянской Красной Армии. Представители банка от имени героических защитников Ленинграда выразили гражданке Аксеновой благодарность за ее патриотический поступок.
Золотые слитки в количестве 99 единиц общим весом 39 кг 600 г оприходованы и обращены в доход государства…
— М-да! Финал. Бог экс махина, как выражались древние. Или «Сюжет для небольшого рассказа», как остроумно заметил Чехов… — усмехнулся Степан Кондратьевич, встал со стула и побрел к окну. На маслянисто-черном куполе неба — ни искорки. Он заговорил, и слова его глухо падали за окно в черноту. — Все в высшей степени благородны, все движимы самыми высокими намерениями. Что же вы, Агния Климентьевна, при нашем с вами тэт-а-тэт умолчали о такой мажорной концовке? Хотя, извините, и солнце не без пятен. Не до конца все-таки исполнили завет Аристарха Николаевича, утаили-таки золотой фунтик на зубок.
— Верно, есть у вас поводы для укоров, — печально согласилась Агния Климентьевна. — Ослушалась я Аристарха Николаевича. Мечтала: выеду из Ленинграда, моя эвакуация была делом решенным, и после войны восстановлю отцову цепочку. Судите, как знаете, да только отец он мне, и эту милую его сердцу вещицу очень мне хотелось иметь в прежнем виде. Тем более, я знала, что в Москве Иван Северьянович Никандров.
Но через Ладогу перевезли меня еле живую. Ну, а дальше вы знаете. Отлеживалась я в доме Феоктистовых в Котельниче в Кировской области. Выходили они меня, хотя им самим было туго. Чем я могла им воздать за такую доброту? Вот перед отъездом в Сибирь и отдала я Гликерии Мартыновне самое ценное, что осталось у меня, — цепочку и слиток. Ведь Феоктистовы стали мне родными. И в конце мая не было меня дома потому, что летала я на похороны Гликерии Мартыновны. А Полина-то сразу после смерти матери, выходит, пустилась в торги.
Анатолий Зубцов все рассматривал поданную ему Агнией Климентьевной пожелтелую бумагу с тусклыми оттисками печатей.
— Значит, банк принял и оприходовал золото, найденное в квартире умершей гражданки Соломиной… Поди-ка, догадайся, чье оно на самом деле. Да еще в Ленинграде в декабре сорок второго. Вот почему Иван Захарович Лукьянов не обнаружил следов бодылинского золота и прекратил розыск. Оказывается, у вас, Агния Климентьевна, недюжинные способности конспиратора.
— Взяла я на свою душу тяжкий грех перед Дарьюшкой-покойницей. Но поймите меня, не могла я хотя бы малую тень бросить на Аристарха Николаевича. Поклялась над его гробом, что никогда, никто, даже наш Николай, не узнает об этой подробности отцовой жизни. Потому и руки были у меня связаны, и рот на замке. Судите меня, как хотите, но бодылинское золото вернулось-таки к законному своему хозяину — государству…
— Вернулось, но отец был прав в главном, — заговорил Николай Аристархович. — Не бывает лжи во спасение, а полуправда — тоже ложь. Вот она и опутала нас: и тебя, мать, и меня, и Настю. Помню, я приехал с фронта, Рядом с тобой — незнакомый мне человек. Ты уверяла, что он дорог тебе, что ты благодарна ему. Но я чувствовал: ты все время боишься чего-то.
— Ты прав, Николай, я боялась. Боялась появления Афанасия. Их ведь много возвращалось тогда, репатриантов. Боялась, чтобы ты не дознался правды об отце и деде. Ты и без того деда за родню не считаешь Портрет держишь в доме как произведение живописи…
Настя вскинула голову, метнула взгляд на портрет Климентия Бодылина, почти выкрикнула:
— Да уж осчастливил прадед наследством…
Николай Аристархович подошел к дочери, ласково опустил руку на ее плечо, сказал успокаивающе:
— Что же, каждый по-своему заботится о потомках, имеет свою меру ценностей. Не только тебя, но и меня не было на свете, когда твой прадед оделил нас от щедрот своих. И первым рухнул жертвой своего «благодеяния». Мой отец прозрел лишь в ленинградской блокаде. Бабушка сделала хорошее дело, но вынуждена была солгать и очернила имя ни в чем не повинного человека. Я помню ее, Дарьюшку эту. Безответная, полуграмотная, но в высшей степени добрая и честная женщина.
— И каждый лгал из лучших побуждений, — сказал Зубцов. — Климентий Данилович солгал Советской власти, заботясь о благе своих потомков. Аристарх Николаевич двадцать с лишним лет лгал жене, сыну, сослуживцам, троюродной сестре, себе самому, чтобы сохранить порядочность перед тестем. И вами, Агния Климентьевна, двигали лучшие намерения: спасти репутацию покойного мужа, оградить его от возможных сыновних упреков. И тот, кто охотился за бодылинским золотом, тоже обрек себя на сплошные утраты. И тоже лгал, лгал, казался и… был на самом деле!..
Кашеваров отвернулся от окна, метнулся взглядом к дверям, перехватил напряженный взгляд Зубцова, сказал печально:
— Наверное, так, майор!
Уткнув лицо в диванную подушку, плакала Настя. Горько и безутешно, по-детски. О чем? О страшном ли конце своего прадеда или о позднем прозрении деда. Или от неожиданной вины перед незнакомой ей Дарьюшкой Соломиной.
Или стало ей стыдно оттого, что ее кристальная бабочка Агочка оказалась такой расчетливой и такой слабой. Или Настя вдруг поняла, как тяжко быть непреклонным судьей, и, ощутив в себе предсказанную ей извечную бабью жалость, плакала о Глебе…
Глава девятнадцатая
Под ногами прохожего поскрипывали плахи ветхого тротуара. Человек всматривался в силуэты домиков за острозубыми балясинами палисадников. Остановился у запертых ворот, пошевелил кольцо калитки. Во дворе зарычала собака. Ей тотчас же отозвались соседские псы, а через минуту сонная улица сотрясалась от пронзительного и яростного лая.
— Кто там? — донесся наконец из-за ворот осевший со сна голос.
— Кузьма Прохорович, отвори, будь другом! Это я, Кашеваров.
— Не знаю никаких Кашеваровых. Старик я, боязно мне отворять тебе в такую полночь.
— Ты что, Прохорович? Вспомни, в гостинице я у тебя покупал стерлядку. Договорились еще, что повезешь на рыбалку.
Из-за калитки донеслось напряженное дыхание, потом послышался протяжный смачный зевок.
— Это который же гостиничный постоялец? Кондрат Степанович, что ли?
— Разумеется, я — Степан Кондратьевич. Признался-таки, наконец, Кузьма Прохорович.
— Цыц, Шайтан! Пшел на место! — прикрикнул Семенов на собаку и усмехнулся: — Лют он больно. Не ровен час, порвет долгожданного гостенька. — Он открыл калитку, стиснул руку Кашеварова своей твердой и широкой, как лопата, ладонью. Бережно поддерживал гостя под локоть, помогал взойти на крыльцо. — Осторожнее, Степан Кондратьевич, тут порожек.
— Водички не найдется у тебя?
— Чего там водички, я кваску расстараюсь. Собственной, Степан Кондратьевич, закваски. — Семенов снял с гвоздя вместительный ковш, поднял тяжелую крышку подпола и заковылял по лесенке вниз.