сдерживалась, чтобы не высказаться про папино «чавканье». Каждый старался проявлять свои лучшие качества. Трудно представить, что творилось в мыслях у моих близких. Наверное, и сестра, и родители вконец извелись. Интересно, неужели они купились на мою маску сильной личности? Или только делали вид?
Поначалу я ходила исключительно в ночных сорочках. В ночных сорочках фирмы «Занз», которые покупали для меня родители. Очевидно, мама, посылая отца за продуктами, напоминала ему зайти в магазин белья и купить мне новую ночнушку. Это разумное излишество создавало у нас иллюзию богатства.
То есть все выходили к столу в нормальной летней одежде, а я восседала на своем стуле в длинной белой ночной рубашке.
Сейчас уже не помню, с чего все началось, но, едва возникнув, эта тема вышла на первый план в наших разговорах.
Речь зашла об оружии насильника. Возможно, я сама упомянула, что полицейские нашли мои очки и его нож практически в одном месте, возле вымощенной кирпичом дорожки.
— Ты хочешь сказать, в тоннеле при нем не было ножа? — спросил отец.
— Ну да, — подтвердила я.
— Не понял.
— Что здесь понимать, Бад? — вмешалась в разговор мама.
После двадцати лет супружества она, видимо, понимала, к чему он клонит. Может быть, с глазу на глаз ей уже приходилось защищать меня от его подозрений.
— Как же он умудрился тебя изнасиловать, если у него не было ножа?
Наши застольные беседы нередко перерастали в бурные споры независимо от важности предмета. Самые горячие дискуссии возникали из-за орфографии трудных слов и толкования значений. Нередко кто- нибудь из нас притаскивал в столовую неподъемный том Оксфордского словаря — хоть за праздничным обедом, хоть в присутствии гостей. Кстати, наш беспородный кобелек — помесь пуделя с дворняжкой — получил кличку Уэбстер, в честь более компактного лексикографического издания. Но в тот раз семейный спор обозначил границу между мужским и женским составами: с одной стороны женская команда — мама и сестра, с другой — отец.
У меня закралась мысль, что мы с отцом больше не сможем быть заодно, если его сейчас заклюют. Грудью встав на мою защиту, мама с сестрой кричали, чтобы он угомонился, но я сказала, обращаясь к ним обеим, что хочу сама во всем разобраться. По моему настоянию мы с папой пошли на второй этаж, чтобы поговорить без помех. Мать с сестрой были так на него злы, что даже покраснели. А папа стал похожим на ребенка, который возомнил, что знает правила, и сел играть со взрослыми, да струхнул, когда его щелкнули по носу.
Мы поднялись по лестнице в мамину спальню. Я усадила отца на кушетку и заняла место напротив, в рабочем кресле.
— Я не собираюсь с тобой ругаться, папа, — начала я. — Просто хочу уточнить, что тебе непонятно, и попробую дать ответ.
— Мне непонятно, почему ты не пыталась убежать, — сказал он.
— Я пыталась.
— Каким образом можно было совершить насилие, если ты сопротивлялась?
— По-твоему, я сама хотела, чтобы он меня изнасиловал?
— Но ведь в тот момент у него даже не оказалось ножа.
— Папа, — возразила я, — сам посуди. Это же физически невозможно: насиловать, избивать и одновременно сжимать в руке нож.
Он ненадолго впал в задумчивость, но вроде бы согласился.
— Схема почти во всех случаях одинакова, — продолжала я. — Даже если такое преступление совершается с применением оружия, в момент насилия никто не размахивает оружием у лица жертвы. Пойми, папа, силы были неравны. Он меня зверски избил. Неужели я сама этого хотела?
Оглядываясь назад, я вижу себя со стороны и не могу представить, откуда у меня взялось такое терпение. Отцовское недомыслие, признаюсь, меня поразило. Я была просто в шоке, но отчаянно стремилась найти понимание. Если даже родной отец, который искренне хотел меня понять, не мог сообразить, что к чему, что уж говорить о других мужчинах?
До него не доходило, какие муки мне пришлось испытать и как вообще все это могло случиться без моего попустительства. Его скудоумие резало меня по живому. Боль не прошла до сих пор, но отца я не виню. Хотя он и в самом деле многого не понимал, но я, выходя из маминой комнаты, уже знала — и это было существенно, — как много значила для него наша беседа наедине и моя готовность ответить по мере сил на все вопросы. Я любила отца, и он любил меня, однако разговор получился скомканным. Переживать по этому поводу не стоило. Ведь я уже приготовилась к тому, что моя беда сокрушительным образом подействует на всех близких мне людей. Жизнь продолжалась — и на том спасибо.
Хотя каждый из нас существовал на своем собственном островке горя, телевизор относился к тому разряду вещей, которые объединяли нашу семью; впрочем, не без оговорок.
Мне всегда нравился Коджак. Лысый, циничный, говорит односложно, переплевывая через губу, и постоянно сосет леденец. А в душе добрый. Кроме того, держит под контролем целый город и шпыняет недотепу братца. Все это вызывало у меня симпатию.
Так вот, я лежала перед телевизором в фирменной ночной рубашке, смотрела Коджака и потягивала — стакан за стаканом — коктейль из шоколадного молока. (Первое время организм не принимал твердую пищу. После извращенного насилия у меня был воспален весь рот, и любой кусок вызывал невыносимые ощущения.).
В одиночку фильмы про Коджака воспринимались вполне сносно, потому что сцены насилия, хоть и жестокие, не имели ничего общего с действительностью. (Где вонь? Где кровь? Почему все жертвы как на подбор такие смазливые и фигуристые?) Но как только к телевизору присаживались родители или сестра, я сжималась в комок.
Как сейчас помню: сестра занимала кресло-качалку и оказывалась прямо передо мной. Прежде чем щелкнуть пультом, спрашивала, устроит ли меня такая-то и такая-то программа. Получив утвердительный ответ, включала телик и бдительно следила за содержанием передачи — хоть час, хоть два. Стоило ей заметить что-то неподобающее, как она беспокойно поворачивалась в мою сторону.
— Все нормально, Мэри, — успокаивала я сестру, легко предугадывая, какой эпизод вызовет ее тревогу.
А сама злилась на сестру и родителей. Мне была необходима видимость того, что хотя бы в стенах дома я остаюсь собой, прежней. Глупость, конечно, но для меня это было важно; поэтому участливые взгляды воспринимались мною как предательство, хотя умом я понимала, что не права.
Прошло немало времени, прежде чем я догадалась: для моих близких, в отличие от меня, эти просмотры были сущим мучением. Поскольку я не вдавалась в подробности, родителям и сестре было невдомек, что же именно творил со мной насильник. Они соединяли все мыслимые ужасы и кошмарные сны, рисуя картину преступления. А я испытала эти зверства на своей шкуре.
Но разве заставишь себя выговорить это в присутствии тех, кто тебя любит? Разве можно признаться, что тебе в лицо била струя мочи, а ты потом отвечала на поцелуи насильника, чтобы только спасти свою жизнь?
Этот вопрос не дает мне покоя и по сей день. Стоит с кем-нибудь поделиться жестокими фактами — хоть с возлюбленным, хоть с подругой, — и люди начинают смотреть на меня другими глазами. Я встречала и трепет, и уважение, иногда — брезгливость; пару раз столкнулась даже с неприкрытой яростью, причины которой не могу понять до сих пор. Некоторые мужчины, да и женщины-лесбиянки тоже, возбуждаются от моего рассказа, начинают думать, будто на них теперь возложена некая миссия, и спешат перевести наши отношения в сексуальную сферу, чтобы вытащить меня из-под завалов прошлого опыта. Разумеется, все их благие намерения тщетны. Человека невозможно вытащить из-под завалов прошлого. Либо ты выкарабкиваешься самостоятельно, либо остаешься под обломками.