Так, кратчайшее расстояние от пера на шляпе охотника до края подола сборщицы винограда составляло год назад восемь сантиметров четыре миллиметра. Из-ме-ряем. Семь сантиметров девять миллиметров. Что за чёрт! А ну-ка, ещё раз. Нет, всё точно — 7,9 см. Полсантиметра разницы!
Должно быть, ошибся в прошлый раз, огорчённо подумал Костя.
Однако расстояние от копыта ближайшей лошади до того же пера на шляпе охотника, выбранного Костей за точку отсчёта, уменьшилось тоже. На целый сантиметр. И сдвинулся кнут возницы. А был ли здесь вот этот камешек, вылетевший из-под колеса кареты? Костя обалдело глядел то на собственноручно начертанные числа, то на дешёвый, низкого качества германский гобелен. 'Ну, папка, — подумал Костя, — а ты, оказывается, играешь всерьёз. Никак с бабой Оней сговорился? Исправить карандашные записи не столь уж и сложно, так ведь?'
Он тщательно измерил все расстояния заново, а значения записал шариковой ручкой на тот же листок. Копию спрятал в блокнотик для внезапных мыслей, с которым не расставался. Ещё один экземпляр на листке из блокнота он свернул в трубочку и спрятал в полую ножку кровати; подписи свидетелей на нём не будет, зато и узнать о нём никому не удастся.
Костя надел любимую белоснежную теннисную рубашку, любимые светло-голубые джинсы, свежие бело-голубые носки, причесался и, полный решимости не отступать, двинулся за свидетельскими подписями.
Шнурки кроссовок почему-то долго не завязывались как следует.
Колени чуточку подрагивали.
Сопровождаемый взглядами собравшегося на скамеечке стариковского общества, он шагал в сторону бывшей школы и внутренне проговаривал разные варианты беседы в первые минуты знакомства. Получалось неважно, косноязычно и однообразно. Дальше, чем: 'Привет, я Костя', дело практически не шло. Почему так, Костя сообразить не мог. Собственная внезапная робость раздражала. Он попытался начать думать о чём-нибудь другом, но снова скатился на 'Привет, я Костя'. Он крепко сжал засунутые в карманы кулаки. В кармане тихо, но отчетливо хрустнуло. Он поглядел на обломки авторучки. Надо же, сломал. Вот псих…
Двухэтажное бревенчатое школьное здание с кирпичным полуподвалом не имело ни одного целого окна. Что не разбили давным-давно хулиганистые мальчишки — Костин папа, например, — растащили в последние годы местные жители на теплицы и парники. Несколько лет подряд в школе останавливались приезжающие на летний трудовой семестр бойцы студенческих строительных отрядов и строители-армяне. Впрочем, точной национальности шабашников в Серебряном не знали и армянами называли по привычке, выработавшейся в советское время. Те возводили на окраине Серебряного свинокомплекс, зернохранилище, что-то ещё. Они затягивали окна прозрачной полиэтиленовой плёнкой.
Сейчас от плёнки остались лишь пыльные лохмотья.
Школа выглядела чуточку зловеще. Казалось, в ней самое место для привидений, ядовитых змей, крыс размером с собаку и вурдалаков.
Костя вошёл в пришкольный двор. На дощатой, сравнительно неплохо сохранившейся открытой веранде стоял круглый столик с дымящим самоваром. В гамаке раскачивался длинный светловолосый парень в шортах, с «джонленноновскими» очками на носу и курил. Давешняя девушка, закинув ножку на перильца веранды, выполняла глубокие изящные наклоны, почти касаясь коротко остриженной головкой пола. Костю ослепила сверкнувшая из-под платьица белизна трусиков. Он закусил губу.
— О, к нам гости! — воскликнул, ловко вывалившись из гамака, парень. — Наконец-то! А мы уж подумывали хлебнуть чайку, да и самим отправляться знакомиться. Добрый вечер! Я Никита, это — Катюша.
— Котся, — сказал, запнувшись, Костя, пожимая узкую, но твёрдую ладонь Никиты. — То есть Костя. — Он рассмеялся.
Никита рассмеялся тоже. Ободряюще, ничуть не обидно.
— Идём за стол, чай уже закипает. Видал, какой у нас красавец? — Он осторожно и быстро, чтобы не обжечься, постучал по зеленоватому латунному боку самовара. — Столетний. Полутораведерный. Пока всё не выпьем, домой тебя не пустим. Правда, Кать?
Костя, старающийся не смотреть в сторону Кати, чтобы не покраснеть (а краснеет он крайне некрасиво, пятнами), храбро заявил:
— Да я и сам не уйду.
— Ну что ты, какая книга. Везением будет, если удастся хотя бы статью в более-менее серьёзном журнале опубликовать, — сказал Никита.
— А тема? — Костя глотнул горячей зеленоватой жидкости, пахнущей смородиной, откусил от бутерброда с мёдом и сметаной. Было вкусно. На носу тут же выступили бисеринки пота.
— Тема, надеюсь, неизбитая. Влияние так называемого хилиазма на поэзию приходящего века.
— И что есть сей хилиазм? — спросил Костя, слизнув с пальца мед. Никогда он не считал зазорным спрашивать о том, чего не знает.
— Сей хилиазм есть болезненная идея наступления Страшного Суда во время смены веков. Ну а в последнем, недавнем случае — и тысячелетий. Идея, проистекающая непосредственно из Откровения святого Иоанна Богослова. Идея, периодически овладевающая человечеством и рождающая раз в столетие взрыв всякого рода мистицизма. А влияние его на поэзию, смею уверить, велико. Одного анализа текстов Серебряного века русской поэзии достанет на несколько монографий.
— Мы и сейчас в Серебряном, — выстрелил Костя осенившую его мысль. — И век новый.
— И ты, должно быть, вдобавок поэт! — подхватил Никита с непонятным выражением не то взаправдашнего восторга, не то тщательно скрываемой издёвки.
— Конечно, — подтвердил Костя, покосившись на Катю. Катя задумчиво изучала дырку в столешнице, оставленную выпавшим сучком, и в беседе участия не принимала. Костя вообще не слышал ещё её голоса. — Скажи, а ты разве не был поэтом в моем возрасте?
Никита, рассмеявшись, погрозил ему пальцем:
— Ого! Переходишь в контрнаступление? Великолепно. В наше время для начинающего поэта, не имеющего пока громкого имени, чертовски важно быть напористым, иначе — затопчут. Надеюсь, в будущей моей книге раздел, посвященный Константину Холодному, займёт, по крайней мере, главу. Кстати, Холодный — это ведь литературный псевдоним?
— Почему ты так решил? Мой возраст, так?
— Не важно. Я же не ошибся?
— Ты ошибся, — сказал Костя, самую малость покривив душой. Одну букву в своей фамилии он всё- таки изменил: последнюю малоросскую «х» на более богемную 'й'.
— Ого, — удивился собственной оплошке Никита. — Такое со мной впервые. Теряю нюх. Что ж, тем хуже для меня. Между прочим, ты можешь показать нам что-нибудь из своих стихов?
— Сейчас нет. Декламировать не люблю, а записанного не захватил. Давайте завтра? — Он посмотрел поочерёдно на брата и сестру.
Никита кивнул, закурил. Катя тоже кивнула и посмотрела на Костю в упор. Косте показалось, что в её взгляде он различил заинтересованность, чуть грустную улыбку и отголосок чего-то, могущего быть вызовом или даже приглашением. К чему? Неужели?…
Господи, подумал он, какие только мысли не приходят в романтическую мою головушку. Это всё антураж виноват. Слишком душистый чай, слишком поздний вечер, слишком сладкий мёд…
И слишком большою сделалась вдруг интимность: Никита как бы устранился. Он откинул голову и пускал дым в потолок, и сам, казалось, стал словно дым. Его относило ветерком куда-то за пределы веранды, вместе с табуретом, самоваром, столом. Катю же напротив притискивало к Косте почти до взаимного касания. Всё стало темно и плоско, только девушка виделась объёмно, отчётливо, и острые напрягшиеся соски почти просочились уже сквозь тонкую ткань сарафана, а может, это сарафан впитывался в её тело, оставляя на загорелой поверхности лишь цветные татуировки геометрически-бесконечного греческого орнамента. Гулко, торопливо бухало по ржавой школьной крыше чьё-то сердце. Бесстыдно топорщились чьи-то голубые джинсы. «Собачка» молнии, открывая зубчик за зубчиком, сползала вниз. Пот выступил по всему лицу. Катины губы приоткрылись, показавшаяся полоска зубов была нечеловеческой — частокол из кривых перламутровых игл, похожих на рыбий хребет — но прекрасной и манящей. К ней