кубический кусок промасленной кошмы, я не без труда выдернул — оно засияло в ночи остро отточенной синевой. Таким жутким инструментом, похожим на небольшую острогу, пользуются, подшивая валенки; дратва нужна для того же.
Удивительное дело, спички не отсырели, зажглась первая же испробованная. В лампе плескалось немного керосина, фитиль с трудом, но выдвигался. Я затеплил огонёк, опустил поворотом особого проволочного рычага стеклянную колбу лампы в рабочее положение, неумело перекрестился и вошёл.
Мой хвостатый вергилий (равноправен отечественный вариант: дедушка Сусанин) побежал вперёд. Его шкура в свете лампы точно сделалась вмиг ярко-оранжевой и переливалась, будто была подсвечена изнутри. Время от времени он исчезал, я не успевал заметить, куда. Мне было не до того. Барахла под крыльцом скопилось куда как больше чем в яблоневом садике, а я и там-то едва не переломал ноги. Я перешагивал пыльные доски с угрожающе торчащими из них заржавленными гвоздями, огибал пыльную поломанную мебель, брезгливо сторонился отвратительной пыльной рухляди, в коей угадывались очертания бывшей одежды. А ещё встречались под порогом вёдра без днищ, стеклянный бой, жестянки из-под краски, половики в рулонах. Стоптанная обувь, конечности, головы и тела от кукол (всё почему-то по отдельности) и иные детские игрушки, разломанные невосстановимо. И везде пыль, пыль, пыль… За кругом света скрывались совсем уж неописуемые вещи-тени, — возможно, представители альтернативной небиологической жизни; они тягуче и одновременно ломано шевелились, перебрасывались паутинными лохмотьями, сухо поскрипывали. Я грозил теням шилом, зажатым в потном кулаке и опасным мне самому, наверное, гораздо больше. Упади, вдруг споткнувшись — плоть пропорешь в два счёта. А начнёшь шило извлекать, так все внутренности вовне выворотишь. Ой.
Подкрылечный поход закончился около новой двери, ведущей, по-видимому, в подполье дома: косяк её был насмерть вделан в фундамент. Дверь когда-то обили для утепления ватой, а поверх ваты — клеёнкой, перетянутой витою медною проволокой. Клеёнка от старости полопалась, завернулась в трубочку, клочья потемневшей ваты неопрятно торчали наружу. Однако цепкий глаз покорного вашего слуги отметил, что проволока натянута на обойные гвоздики с жёлтыми шляпками-ромашками не абы как, но создает узор: древнеславянскую свастику, знак Солнца. Солнце в подвале, подумал я мимоходом, какая нелепица, и потянул кованую скобу, заменявшую дверную ручку.
Чистый сухой подпол был просторен и пуст. Наверх вела крутая, крепкая и широкая лестница. Мы с котом поднялись по ней, я откинул крышку.
Люсьен начал проявлять признаки нетерпения ещё в подполье, оказавшись же в доме, полетел стрелой. Я за ним. Он взбежал на второй этаж, там промчался по длинному коридору до конца, подскочил к раскоряченному, крашенному бело-зелёной эмалью приземистому шкафу вроде буфета и заорал, крутясь на месте как волчок, как вошедший в священный транс дервиш. Делать нечего, пришлось буфет вскрывать. Створки напитались влаги, разбухли, что ли? — заклинили и не поддавались, сколько я не цеплял их ногтями. Ручек на дверцах не было вовсе. Тут мне наконец-то пригодилось шило — просунул в щель, зацепил крючочком изнутри рыхлое дерево, дёрнул. Первый раз сорвалось, я просунул-зацепил-дёрнул сызнова. Буфет распахнулся. Котик рявкнул совсем уж не по-кошачьи и немедленно скрылся внутри, бешено урча. Из буфета посыпались какие-то тёмные клубки с торчащими белёсыми волосками.
Я насадил один клубок на шило, поднёс к носу, принюхался. Собственно, принюхиваться было незачем, я уже и так понял смысл нашей удивительной вылазки. Люсьен привел меня, своего нового лучшего друга, к предмету высшего кошачьего вожделения — хранилищу сушеных корней валерианы.
Раб низменного порока, подумал я, навязался ты на нашу голову.
Пока кот пировал, а затем пьяно
Мне вдруг стало как-то не по себе. Огромный пустой дом, ночное убежище бесприютных душ, где не просохла ещё кровь убиенных сатанистов, наполненный воплями слетевшего с нарезки кота… — что ты в нём делаешь, Антошка?! Машинально зажав портрет под мышкой, втянув голову в плечи, я поспешил вон. Окликнул Люсьена. Шатаясь на подламывающихся лапах, очумело вращая глазами, Люсьен подбежал и принялся ластиться, просясь ко мне на руки. Взял и его. И угораздило же меня бросить взгляд в окно! Проклятая Белая Баба была тут как тут, болталась над ивой и размахивала просторными рукавами. Так мне показалось. Я пискнул: 'Ёб!' — и, даже не подумав оборонительно заголить ягодиц, ссыпался горохом по лестнице, кажется, сразу в подпол.
До своего дому я долетел вмиг, не оборачиваясь и не глядя по сторонам. Вот уж, верно, было зрелище-сюр: Антоша-Анколог, в руках которого горящая керосиновая лампа, большая фотография в рамке, чудовищное шило и голосящий, благоухающий валерианой кот, несётся по ночной Петуховке, словно за ним гонятся все демоны ада!
(Если кто-то видел — пойдут слухи, уверен.)
Уф, даже вспоминая, и то п
Да только близнецов у меня отродясь не бывало. А уж сто лет назад, да ещё в Петуховке, точно.
Так какого рожна?!
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ,
Глаза раскрывать не хотелось. До тошноты. До тошноты не хотелось двигаться. Разве что ос-то- рожненько, бережно-бережно повернуться на бочок, потом на живот, засунуть руки под подушку и вытянуться до хруста в суставах. А затем расслабиться и понежиться неподвижно с полчаса в таком чудесном положении. Именно в таком, именно неподвижно. Почему? Потому что в таком положении, лёжа на кровати с руками под подушкой, меня перестанет тошнить. Убеждён. Если существует на свете справедливость — не высшая, нет, самая хотя бы немудрящая, — меня должно перестать тошнить сразу же, стоит затолкать руки под подушку.
'Однако хрен мне моржовый, полуметровый, не подушка. Хрен китовый, не кровать', — подумал я и открыл глаза.
Трудно поверить, но мне сразу полегчало. Наверное, тошнота — непозволительная роскошь для узников, уяснивших, осознавших, поверивших наконец, что они узники. Причём всерьёз и надолго.
А в том, что я лишился свободы, сомнений не оставалось.