десять ноль-ноль.
Первая же мина угодила в хату Горпыны Пилипенко. Где-то там, на востоке, живой и здоровый Панас Пилипенко орал: «Ура! За Сталина!», — исходя злобой и яростью. Орал — и пятился, пятился к Днепру, не в силах устоять против железного кулака. Но он был жив и здоров, а жена его и годовалый Петро — исчезли. Парень из Тюрингии затолкнул толстенькую штучку в минометный ствол — и Горпына, хохотушка Горпына, и слюняво улыбающийся Петро перестали существовать.
Злобно посвистывая, мины терзали деревушку, тихой сапой орудовали зажигательные пули. Соломенные крыши вскинули к светлому небу дымные факелы. Огненная буря жрала деревушку, рыча и визжа от нетерпения. Сгорела заживо в хате старуха Афанасьевна, корчился в муках вековой дед Микола, в прах превратился его внучок с солнечным хохолком на макушке…
Но батальон — шестьдесят четыре штыка (шестьдесят четыре ли?) и два пулемета — держался. Он ждал, ждал, как избавления, атаки.
…Старшина лежал в неглубокой ямке, наспех им вырытой. В голову ему лез всякий вздор. Вот только минуту назад рядом с ним прилаживался поудобнее в окопчике угрюмый парень в очках, а сейчас он уже навсегда угомонился, лежит спокойно, наполовину высунувшись из окопчика. И старшина подумал: «Нету математика. Все. О каких таких цепях он мне давеча толковал? О каких-то цепях Маркова. Чудно! Математик — и вдруг цепи. Ерунда какая… Эх, парень, парень…»
Потом старшина почему-то проникся нежной жалостью к своим двум орденам Красного Знамени. Вот убьют его фашисты и заберут ордена, глумиться над ними станут, того не зная, как они, ордена эти, ему достались! Один — за жуткие бои на монгольской высоте Баин-Цаган, другой — за финский дот… Эх, люди, люди!
Небольшой осколок ужалил старшину в запястье, разбил часы. Комбат пальцами вытащил из руки зазубренный обжигающе горячий кусочек металла, осмотрел, сказал, словно обращался к живому существу:
— Ну и вредный же ты, паразит! Махонький, а вредный.
Подполз мальчишка с облупленным носом, заорал на ухо, глотая слезы:
— Вот Гады!.. Гады! Чего они не вылезают? Чего, а?! Вздыбился черный фонтан, истерично взвизгнули осколки. Паренек приподнялся на руках, удивленно посмотрел на комбата и ткнулся головой в землю. Минуту-другую он сучил ногами в рваных сапогах. Потом перестал.
Гауптман догрызал в подсолнухе остатки семечек. «Фанатики, дикари, — сердился он, глядя на пылающую деревеньку. — Нет чтобы сдаться!.. Глупо, очень глупо».
В десять ноль-ноль гауптман вновь взмахнул перчаткой. Немцы, под прикрытием огневого вала, поднялись в атаку. Двое молоденьких лейтенантов рванулись было впереди своих солдат, но тут же приостановились: устав германской армии строжайше требовал, чтобы господа офицеры руководили боем, а не лезли на рожон. Солдаты не жалели патронов. Сложив стальные приклады автоматов, они окатывали русских свинцом, как садовник поливает из шланга цветы, — старательно, но на глазок. Шли, горланя песни. Эти парни знали себе цену. Их тяжелые сапоги с заклепками на подошвах потоптали старушку Европу. Теперь настала очередь красной России испытать их тяжесть. Что может поделать против бывалых воинов горстка русских с их старинными длиннющими винтовками, которые бывший оперный музыкант ефрейтор Гюнтер остроумно окрестил «фаготами». Если уж русские не удержали укрепленный район Бар — Новоград- Волынский!..
И только огневой вал угас и гитлеровцы, отлежавшись в ботве, рванулись вперед, старшина повеселел — кончилась бойня, начиналась драка. Старшину беспокоил правый фланг — именно оттуда, из нескошенного пшеничного клина, следовало ждать решительного удара: лобовая атака — всего лишь демонстрация. Отчего они залегли? Неужто этих жлобов припугнули скупо татакающий «Дегтярев» и винтовочный перестук? Старшина не верил, мудрость бывалого солдата подсказала: жди беды на правом фланге.
Из ботвы поднялись вдруг сероватые фигуры в глубоких стальных шлемах, заковыляли вперед, выскочили на скошенный участок…
И тут хлобыстнул с правого фланга «максим», он вздыбил перед атакующими злые фонтанчики. Серые фигуры замешкались, повалились наземь. «Максим» сделал поправку и прошелся по лежащим.
— Эх, дуры!.. Все, раскрылся станкач… — Комбат имел в виду «максим». И, будто в подтверждение его слов, на незадачливых пулеметчиков обрушился воющий дождь мин.
— Эх, дуры, дуры, — скрипел зубами старшина. — И себя погубили, и батальону амба. Эх вы, пирожники-сладкоежки, умники образованные! Ведь предупреждал…
Огневой налет кончился. Старшина с тоской ждал флангового удара.
С воплями, стрекоча автоматами, хлынула из пшеничного золота орава страшных людей. Они плевали на одиночные выстрелы, на бессильный лай «Дегтярева», который вскоре замолк из-за патронного голода.
Комбат, матерясь, кинулся на правый фланг он не знал, зачем бежал туда, чем мог помочь; его не оставляла мысль о том, что еще не все потеряно, можно организовать контратаку… Рои пуль заигрывали с ним, коротко посвистывали, словно подманивали, что-то горячее бесшумно куснуло его в бедро. Комбат споткнулся, побежал, припадая на левую ногу… Вот жиденькая цепь бойцов, они уже сами, не ожидая приказа, изготавливаются в своих окопчиках к штыковой контратаке.
Гитлеровцев заволокли гулкие всполохи гранат. И в это мгновение вдруг ожил «максим». Гигантской швейной машиной он прострочил длиннющую очередь, задохнулся — и вновь огрызнулся несколько раз, коротко и зло.
«Ах, черти… черти полосатые!..» — с восторгом подумал старшина, сваливаясь меж огородных грядок.
Немцы метнулись назад. Лишь впереди, шагах в тридцати, смирно лежало десятка полтора парней, одетых в мундиры цвета плесени. Воцарившуюся вдруг тишину где-то там, в пшенице, остро прорезали надрывные страшные вопли — кричал человек. Так кричат люди, которым выпала долгая и мучительная агония.
Втискиваясь между грядок, комбат пополз к пулемету.
Пулемет, видавший виды «максим», — с разбитым прицелом и с изувеченным щитком, — словно принюхиваясь, все еще поводил толстым кожухом, смахивающим на самоварную трубу. Он хоронился в ровике, поросшем высокой травой, она пахла мятой и пылью. Возле пулемета притулились трое — худощавый брюнет с шальным глазом (левый глаз прикрывала грязная, заскорузлая от засохшей крови повязка, над нагрудным карманом бойца блестел орден Красного Знамени), угрюмый здоровяк с орденом «Знак Почета» на рваной гимнастерке и тощий парнишка, мосластый, с измазанным копотью лицом, из-под пилотки — сальные косицы тускло-желтых волос. — И это называется пулеметное гнездо! — прохрипел комбат, втискиваясь в ровик. — Говорил же…
— Это запасное… А другое гнездо — пальчики оближешь. Да нас из него культурненько попросили…
Только сейчас комбат почувствовал боль в бедре. Спустив штаны, он стал осматривать рану.
— До свадьбы заживет, — успокоил его одноглазый. — Ляжку слегка ободрало. Мужчине ляжка ни к чему. Дай-ка перевяжу, комбат…
— До свадьбы! — сказал, морщась, старшина. — Я не многоженец. У меня детишек двое.
Желтоволосый боец громко, по-детски, вздохнул.
— Ты чего? — посмотрел старшина. — Тоже ранен, а?
— Угу… Больно. Дергает.
— Ему безымянный с мизинчиком попортило. Еще на той неделе, — объяснил одноглазый. — А мне вот, понимаешь, как по зеркалу души вляпало… с тех пор — ни царапинки.
Желтоволосый, закутав левую кисть обрывком исподней рубахи, нянчил ее, как младенца. Комбат надсадно откашлялся.
— Нечего открываться раньше времени. Мы бы и сами отбились… Учили вас, учили… И чему только в школе вас учили! Десятилеточники, а все без толку. В головах у вас, ребятки, сплошной сумбур и резюме.
— Меня не учили, — уточнил одноглазый. — Это у них сумбур и резюме. Интеллигенция!