Года три назад я был в Греции. Наш пароход отошел от Смирны, обогнул остров Хиос и шел через Архипелаг к Аттике. Солнце село, над морем лежали тихие, жемчужно-серые сумерки. В теплой дымке медленно вздымались и опускались тяжелые массы воды. Пароход резал волны, в обеденном зале ярко горели электрические огни, в салоне играли Шопена. Я стоял на палубе и жадно, взволнованно смотрел вдаль.
Вдруг, в нескольких саженях от борта, над волнами мелькнуло какое-то темное существо — изогнулось и бесшумно исчезло в воде. Я отчетливо различил длинное, блестящее, черное человеческое тело с рыбьим хвостом. Это был — Тритон… Да, не дельфин, а Тритон. В том волнении радости и ожидания, которое было в душе, я ясно увидел
Утром в далекой дымке открылись бурые, пустынные берега Аттики, на юге синели под солнцем благородные очертания пелопоннесских гор. И я уже с другим настроением смотрел на прекрасную страну, медленно выраставшую из лазурной дали. Я чуял теперь не жившую там когда-то
Это настроение уже не покидало меня и в самой Греции. Все время во мне жило чувство, которое я испытал, когда в волнах Эгейского моря увидел живого Тритона… Отпечатки козьих копыт у ручья. Кто это был здесь? Вислоухие греческие козы с толстоногими козлятами пили воду, или веселые забияки-сатиры спускались сюда утром вон из той рощи?
Едем с проводником на ослах по горной тропинке. Ухнуло что-то в горах, где-то что-то откликнулось и покатилось раскатами. Камень ли это сорвался в ущелье, или увенчанный хвойным венком Пан дико крикнул с лесистой вершины, и ему откликнулась шаловливая нимфа?
Мне ясно стало, что ведь подобные вопросы каждую минуту
В стихотворении своем «Боги Греции» Шиллер горько тоскует и печалуется о «красоте», ушедшей из мира вместе с эллинами. «Тогда волшебный покров поэзии любовно обвивался еще вокруг истины, — говорит он, совсем в одно слово с Ницше. — Тогда только прекрасное было священным… Где теперь, как утверждают наши мудрецы, лишь бездушно вращается огненный шар, — там в тихом величии правил тогда своей золотой колесницей Гелиос… Рабски служит теперь закону тяжести обезбоженная природа».
Мне раньше нравилось это стихотворение. Теперь я почувствовал, как чудовищно неверно, как фальшиво передает оно жизнеощущение древнего эллина. Вовсе он не обвивал истины священ ным покровом поэзии, не населял «пустой» земли прекрасными образами. Земля для него была полна жизни и красоты, жизнь была прекрасна и божественна, — не покров жизни, а жизнь сама. И не потому она была прекрасна и божественна, что
Вовсе нет! Божественно прекрасные Ореады и Дриады именно потому и наполняли мир, что сам мир был для эллина прекрасен и божествен. Только выражением переполнявшей душу эллина жизни и были его прекрасные боги. И если бы мудрецы объяснили ему, что по небу движется не Гелиос, а «бездушно вращающийся шар», это не сделало бы для него мир пустым. И если бы он узнал, что природа «рабски повинуется закону тяжести», — она для него от этого не обезбожилась бы. Потому что неискоренимо крепко было в душе эллина основное чувствование живой жизни мира.
Перечитайте Гомера, откиньте всех богов, которых он выводит Вы увидите, что, помимо них, божественная стихия священной жизни насквозь проникает гомеровы поэмы, — так проникает, что выделить ее из поэм совершенно невозможно. Ко всему, что вокруг, человек охвачен глубоко религиозным благоговением, — тем
Все, — и излучины длинных дорог, и залив меж стенами
«Божественное море», «священные реки». «Святые долины», «священные города». Люди веют хлеб на «святых гумнах»; жаря на вертеле мясо, посыпают его «божественною солью»; кушанье готовят из «святого ячменя». Божественны «священный день», «священные сумерки»; божественна «бессмертная ночь», и сам Зевс страшится оскорбить ее, отыскивая ослушников под ее покровом. Люди — «благородные», «божественные», «богоравные», — и не только цари и герои, но даже рабы-свинопасы; и не только друзья, но и враги, — «божественный Гектор», «богоподобный Парис». Свято основное существо человека — сила. И, вместо того, чтобы сказать: «Телемах», «Алкиной», Гомер говорит: Телемахова сила святая, Алкиноева сила святая. В более ранней священной поэзии это выражение — «сила святая» — прилагалось к богам. Гомер переносит его на людей.
Только тогда, когда мы почувствуем это основное, из душевных глубин идущее отношение древнего эллина к жизни, — тогда только нам станет понятна и его религия. Для нас станет очевидным, что не светлые его боги создавали в эллине описанное выше жизнеощущение, а, наоборот, само это жизнеощущение непрерывно рождало из себя богов. И в гомеровых поэмах мы живо ощущаем ту еще бесформенно-священную стихию, из которой как бы на наших глазах формируются боги. Амвросийная Ночь, розоперстая Заря-Эос — богини ли уже это, или только еще смутные олицетворения? Кто такая Необходимость (Ананке) — богиня или отвлечение? Вот перед нами уж совершенно бесформенная священность — домашний очаг (histia). Люди клянутся «гистией», поминают ее рядом с Зевсом, «высочайшим и лучшим из богов». Но это не богиня, это именно только священный домашний очаг. И лишь у последующих поэтов — у Гесиода и у автора гимна к Афродите — это бесформенное священное нечто формируется в богиню Гистию или Гестию (римск. Веста) — «целомудренную деву», дочь Крона и Реи.
Еще и еще раз: нет, не правы были Шиллер и Ницше, утверждая, что древний эллин радостно- светлым покровом поэзии обвивал темную, скорбную истину. Истина стояла перед ним без всякого покрова, и она сама, в подлиннейшей своей сущности, была для него божественно-светла и божественно- радостна.
Но как может быть жизнь светла и радостна, когда в ней столько ужасов и скорбей? Возможно ли, чтоб человек не видел этих ужасов?