смерть тысячи людей, взяв на свою душу всю ответственность за это, а вот расстрелять человека…
Итак, да здравствует Цезарь Борджиа!
Помните вы, как Иван Карамазов, решив принести на суде повинную, идет ночью по улице и наталкивается на замерзающего в снегу мужичонку? Два часа назад сам же Иван толкнул его в снег. Теперь Иван суетится вокруг мужичонки, сзывает людей, старается его спасти. «Иван Федорович остался очень доволен.
— Если бы не было взято так твердо решение мое назавтра, — подумал он вдруг с наслаждением, — то не остановился бы я на целый час пристраивать мужичонку, а прошел бы мимо и только плюнул бы на то, что он замерзает!»
Когда человек, в котором мало «бронзы», вступает в область «по ту сторону добра и зла», то он, так сказать, «по долгу службы» почему-то считает себя обязанным быть непременно злым, злым во что бы то ни стало. В снегу замерзает человек? Пройди мимо и только плюнь — иначе ступишь опять «по сю сторону».
Да! Да здравствует именно Цезарь Борджиа! Самое коренное зло нашей современности — что люди ужасно добры. «В ком лежит величайшая опасность для всей будущности человека? — спрашивает Заратустра. — Не в добрых ли и справедливых? О, братья мои, зачем так мягки, так покорны и уступчивы? Станьте твердыми!»
Но — боже мой! Где же вокруг видел Ницше этих добрых и мягких? Чему они помешали, что задержали? Кто творил вокруг Ницше реальную жизнь? Бисмарк и Лассаль, Ротшильд и Маркс, Наполеон III и Гарибальди, Галлифе и Бланки, Абдул-Гамид и Биконсфильд, Муравьев-Виленский и Чернышевский, Победоносцев и Желябов, — какие всё «мягкие»! Какие всё «добрые»! Неужели вправду величайшею угрозою для века этих людей был… Диккенс, что ли?
«Сострадание признал я более опасным, чем любой порок», — заявляет «твердый» человек, сердце которого готово разорваться от сострадания при виде ужасов жизни.
В «Ессе homo» Ницше говорит: «Заратустра определил однажды, со всею строгостью, свою задачу — это также и моя задача: он есть
Казнь Сократа и Бруно, Варфоломеева ночь, наш еврейский погром, Азеф, процесс Бейлиса, изнасилованная девочка, затравленный барскими собаками крестьянский ребенок, — «так я и хотел? Так буду я хотеть?» Это-то есть истинная «твердость», это — «рок во взоре»? О, нет. «Укрощать свой дух перед неизбежностью» — еще не значит оправдывать неизбежность. Живой человек бодро и радостно несет жизнь не потому, что оправдывает ее ужасы и гадости, а потому, что сила жизни не дает ему прийти от них в отчаяние. Среди ужасов, которые видит Пьер Безухов во время своего плена, его охватывает «чувство радости и крепости жизни», «чувство готовности на все,
Это глубоко аполлоновское настроение совершенно непонятно «твердым» людям типа Ницше. Для них одно из двух: либо разбей голову об стену от отчаяния и ужаса перед жестокостью жизни, либо — возьми себя в руки, внуши себе: «Я рок, я буря, я вихрь!» — и, глядя на жестокости жизни, скажи: «Да, так я и хотел, так буду я хотеть!»
В своей автобиографии Ницше пишет:
«Я — декадент, и в то же время я — противоположность декадента. Происхождение мое двойственное, как бы с верхней и нижней ступени жизненной лестницы: поскольку во мне мой отец, я уже умер, поскольку — моя мать, я еще живу и мужаю. Мой отец был хрупким, добрым и болезненным существом, — он был скорее воспоминанием о жизни, чем самою жизнью… От болезненной оптики — к здоровым понятиям и ценностям и, обратно, из полноты и самосознания
Ницше видел в таком своем положении большое преимущество. «Этим, — говорит он, — объясняется тот нейтралитет, та независимость во всех вопросах жизни, которыми я, по-видимому, выделяюсь».
Да, для исследователя такое двойственное положение, может быть, и выгодно: каждый отдельный вопрос он способен охватить более всесторонне, если имеет возможность смотреть на него то с верхней, то с нижней ступени жизненной лестницы. Но для человека, но для единства общего его мироотношения такое положение просто невозможно. Невозможно стоять одновременно на верхней и нижней ступеньке лестницы, невозможно решать
«Типичный декадент, — говорит Ницше, — умеет заставить смотреть на свою испорченность как на закон, как на прогресс, как на завершение». Отличие Ницше от других декадентов заключается именно в том, что он ни под каким видом не согласен принять своей «испорченности», совершенно не доверяет ее внушениям и все время чутко прислушивается к себе, все время следит за собою, — как бы не попыталась в нем творить жизненные ценности его «испорченность».
«Сам я не более, как обломок, — с грустью пишет Ницше своему другу Рэ, — и только в редкие, редко-счастливые минуты дано мне заглянуть в лучший мир, где проводят дни свои цельные и совершенные натуры».
И Ницше крепко держится за эти редкие минуты, старается отрешиться от себя и заглушить мрачные похоронные песни, которые поет его увечная душа. Ей нельзя верить, нельзя позволить ей обмануть себя и его. «Я сделал свою волю к здоровью, свою волю к жизни своей философией, — рассказывает он. — Годы полного падения моей жизненной силы и были теми, когда я
Позиция очень опасная. Человек не творит своего мироотношения свободно, из своей сущности, а старается пройти мимо самого себя, выскочить, говоря словами Ницше, «из собственной шкуры». Трудно в таких условиях создать цельное, не противоречивое мироотношение. И мы это видим на Ницше. В одних случаях — творчество «от противоположного», резкое и решительное провозглашение того, чего как раз не чувствует собственная душа. В других случаях, где не успел доглядеть настороженный взгляд не доверяющего себе человека, — творчество прямое, точно отражающее первоначальную «испорченность». Прочный колокол неведения — и благословляющее утверждение бездн, «преодоление человека» — и санкция его упадочных инстинктов, великая любовь Заратустры — и нарочито разжигаемая им в себе жестокость, проповедь радости жизни — и восхваление трагического пристрастия к страданиям и ужасам — все это, конечно, можно психологически объяснить, но совершенно невозможно все это объединить в одно цельное, из «бронзы» отлитое жизнеотношение.
Сойдя с ума, Ницше послал своему другу, музыканту Петеру Гасту, такую записку:
Моему maestro Pietro. Спой мне новую песню.
Мир ясен, и все небеса радуются.
Распятый.
Эту новую песню сам Ницше и пропел миру. Пригвожденный ко кресту, со смертною мукою и отчаянием в душе, он славил ясность мира и радость небес. Только
Аполлон мог на минуту обмануться, слыша мужественные призывы Ницше к верности земле и к светлой радости жизни. Но достаточно было ему взглянуть на это искаженное мукою лицо, на эти экстатические глаза, полные радости, «которую знает только самый страдающий», чтобы сказать: «Нет,