месте нужно ставить вопрос о здоровье тела, а не о здоровье души», «исходная точка: тело и физиология».
А раз это так, то насколько же важнее серьезное и внимательное изучение той физиологической почвы, на которой вырастает жизнеотношение людей, чем изучение их мыслей и чувств самих по себе. В своей автобиографии Ницше оглядывается назад на свои искания и не может простить себе тех путей, которыми шел. «Невежество в физиологии, — пишет он, — проклятый „идеализм“, — вот истинный рок в моей жизни, лишнее и глупое в ней, нечто, из чего не выросло ничего доброго, с чем нет примирения, чему нет возмещения. Последствиями этого идеализма объясняю я себе все ошибки, все большие инстинкты- заблуждения и „скромность“ в отношении задачи моей жизни, например, что я стал филологом, — почему, по меньшей мере, не врачом или вообще чем-нибудь, раскрывающим глаза?.. Не было никакой охраны повелительного инстинкта, было забвение своих границ, нечто, чего я себе никогда не прощу. Когда я пришел почти к концу, именно
В великой своей убогости и нищете стоит перед Ницше наличный человек, лишенный всякого чувства жизни, всякой цельности, с устремлениями, противоречащими инстинктам, — воплощенная «биологическая фальшивость» и «физиологическое самопротиворечие». «Общее отклонение человечества от своих коренных инстинктов, — говорит Ницше, — общий декаданс в деле установления ценностей есть вопрос par excellence, основная загадка, которую задает философу животное-„человек“».
Само по себе это «животное» достаточно неудачно. «Человечество, несомненно, скорее средство, чем цель. Дело идет о типе: человечество — просто материал для опыта, колоссальный излишек неудавшегося, — поле обломков». Но великая надежда в том, что внимание человечества направлено в надлежащую сторону. «Наша жадность в деле познания природы, — говорит Ницше, — есть средство, с помощью которого наше тело стремится к самоусовершенствованию. Или скорее: предпринимаются сотни тысяч экспериментов, чтобы изменить способы питания, обстановку, образ жизни нашего тела: сознание и оценки в нем, все виды удовольствия и неудовольствия — показатели этих изменений и экспериментов. В конечном выводе, дело идет вовсе не о человеке: он должен быть преодолен».
И так говорит Заратустра:
«Создайте себе высшее тело!»
«Человек есть нечто, что должно преодолеть. Что совершили вы, чтобы преодолеть его?»
«Все существа до сих пор стремились создавать нечто выше себя: и вы хотите быть отливом этого великого прилива и предпочитаете возвратиться к зверю, чем преодолеть человека?»
«Что велико в человеке, это — то, что он мост, а не цель; что можно любить в человеке, это то, что он — переход и гибель».
Человек погибнет. И придет на его место сверхчеловек.
Но здесь мы можем расстаться с Ницше. Пусть останутся при нем те «открытия», которые Ницше — полнейший профан в биологии — делает относительно основного направления всеобщего биологического процесса и относительно условий для создания высшего человеческого типа.
«Весь животный и растительный мир не развивается от низшего к высшему, — утверждает Ницше. — Человек, как вид,
Сверхчеловек и есть эта единичная совершенная личность, которая вырастет на почве человеческого разложения, как пышный цветок на плодородном перегное. Высшее счастье и высшее призвание человека — стремиться стать таким перегноем, чтоб сделать возможным грядущего сверхчеловека. В этом — новая мораль, к которой зовет людей разрушитель морали Ницше.
Но не будем все это подвергать критике. Не будем также спорить с Ницше, когда инстинкт жизни, волю к жизни он вдруг начинает подменять в своих построениях волею к «могуществу». Это завело бы нас слишком далеко. Простимся с Ницше. И, как драгоценную жемчужину-талисман, возьмем с собою его мысль о существе жизненной истины:
«Истина не есть нечто такое, что нужно найти, но нечто такое, что нужно создать».
XII
«Ты еси»
Один из современных представителей так называемого «нового религиозного сознания» пишет:
«Для неверующего сознания, ограничивающего жизнь только теперешним эмпирическим существованием, в представлениях о будущем мыслимы только две возможности: или пошлость, или бунт. Достойно ли жить пошлостью, и возможно ли жить бунтом?.. Позитивизм проводит линию от борющегося и страждущего человечества к самодовольному филистерству… Отметим еще, что пока еще ни одна теория прогресса не включала в свою схему победу над смертью. Таким образом, и победа над злом здесь мыслится неполная, ибо крайний и последний враг остается — смерть».
И другой представитель того же «нового» религиозного сознания рассуждает:
«Люди будут в тысячу раз несчастнее, когда сознание их не будет отвлечено внешним гнетом и неустройством от самых страшных вопросов бытия. Тогда жизнь их станет нестерпимо трагичной, и безмерная свобода их возжаждет бога, затоскует по любви в боге.
Вот уж поистине: «Жить так, что больше нет смысла жить, — это они называют смыслом жизни!» Страшно это. До чего же увял в людях инстинкт жизни, до чего угасло всякое непосредственное чувство жизни! Ясно, что дело тут не в том или ином понимании жизни и божества, а в чем-то гораздо более существенном и изначальном, — в невероятном обнищании человеческой природы и, что еще страшнее, в спокойном примирении человека со своим убожеством. «Нищенскую бедность» свою и «рабскую беспомощность» он провозглашает основным свойством человеческой природы; он не тяготится ими, не пытается с ними бороться. Напротив: в полном банкротстве живой жизни, в победительном и окончательном выявлении человеческой неспособности жить, — «в этом и только в этом» он способен видеть «религиозный и метафизический смысл» даже борьбы человечества за улучшение жизни.
А вот что на ту же тему пишет, например, Лев Толстой:
«Смотрел на прелестный солнечный закат. В нагроможденных облаках просвет, а там — красный неправильный уголь-солнце. Все это под лесом. Рожь. Радостно».
«Нет, этот мир не шутка, не юдоль испытаний только и перехода в мир лучший, вечный, а это один из вечных миров, который прекрасен, радостен и который мы не только можем, но должны сделать прекраснее и радостнее для живущих с нами и для всех, которые после нас будут жить в нем».
Ночь и день, угрюмый калека с перешибленными ногами и радостно улыбающийся ребенок меньше отличаются друг от друга, чем эти два «религиозных сознания». И как объяснить, как дать почувствовать угрюмым отрицателям жизни ту вечную радостность ее и красоту, о которой говорит Толстой? Можно ли говорить о свете жизни с слепорожденным, никогда не видавшим света? Он будет пытаться ощупать свет