зачастило. Снова пошли распекания, угрозы арестом и бестолковые, противоречащие друг другу приказания.
Является Горбацевич.
– Что это такое?! Шинели больных валяются на кроватях!
– Нет цейхгауза, ваше превосходительство.
– Так вбейте гвоздики над каждою кроватью, пусть висят на гвоздиках.
Вбили. Является Трепов.
– Что это тут за цейхгауз? Чего вы этих шинелей понавешали? Загородили весь свет, набиваете пыль и заразу!
– Так приказал г. полевой медицинский инспектор.
– Сейчас же убрать!
Инспектор госпиталей Езерский – у этого было свое дело. Дежурит только что призванный из запаса молодой врач. Он сидит в приемной за столом и читает газету. Вошел Езерский, прошелся по палатам раз, другой. Врач посмотрел на него и продолжает читать. Езерский подходит и спрашивает:
– Сколько у вас больных?
– Больных?.. Можно сейчас посмотреть, – благодушно заявляет врач и тянется к книге, куда записывают больных.
– Скажите, пожалуйста: вы вот видите, по палатам ходит совсем чужой человек. А вы на это даже не обращаете внимания и продолжаете читать газету. Может быть, я сумасшедший?
Врач поднял брови, оглядел генерала и чуть пожал плечом: дескать, на вид как будто незаметно.
Генерал рассвирепел, стал кричать. Врач сообразил, что перед ним какое-то начальство, встал и вытянулся.
– Под арест на семь суток!
Вошел ординатор; с рукою к козырьку, говорит генералу:
– Простите, ваше превосходительство, в этом виноваты мы. Товарищ только что прибыл из запаса, военных правил не знает, а мы его не обучили.
– Что? Заступаться? Под арест на трое суток!
В Мукдене шла описанная толчея. А мы в своей деревне не спеша принимали и отправляли транспорты с ранеными. К счастью раненых, транспорты заезжали к нам все реже. Опять все бездельничали и изнывали от скуки. На юге по-прежнему гремели пушки, часто доносилась ружейная трескотня. Несколько раз японские снаряды начинали ложиться и рваться близ самой нашей деревни.
У нас расхворалась одна из штатных сестер, за нею следом – сверхштатная, жена офицера. В султановском госпитале заболела красавица Вера Николаевна. У всех трех оказался брюшной тиф; они захватили его в Мукдене, ухаживая за больными. Заболевших сестер эвакуировали на санитарном поезде в Харбин…
Наша деревня с каждым днем разрушалась. Фанзы стояли без дверей и оконных рам, со многих уже сняты были крыши; глиняные стены поднимались среди опустошенных дворов, усеянных осколками битой посуды. Китайцев в деревне уже не было. Собаки уходили со дворов, где жили теперь чужие люди, и – голодные, одичалые – большими стаями бегали по полям.
В соседней деревушке, в убогой глиняной лачуге, лежала больная старуха- китаянка; при ней остался ее сын. Увезти ее он не мог: казаки угнали мулов. Окна были выломаны на костры, двери сняты, мебель пожжена, все запасы отобраны. Голодные, они мерзли в разрушенной фанзе. И вдруг до нас дошла страшная весть: сын своими руками зарезал больную мать и ушел из деревни.
Воротился из Мукдена наш хозяин. Увидел свою разграбленную фанзу, ахнул, покачал головою. С своею ужасною, любезно-вежливою улыбкою подошел к вывороченной двери погреба, спустился, посмотрел и вылез обратно. Неподвижное лицо не выражало ничего.
Под вечер китаец сидел с фельдшером на стволе дерева, срубленного нами на его огороде. Любопытствующим голосом он спрашивал фельдшера:
– Ходя (приятель), твоя мадама ю (у тебя жена есть)?
– Ю (есть), – отвечает фельдшер.
– Маленька ю? – спрашивал китаец и показывал рукою на пол-аршина от земли.
– И ребята есть.
Фельдшер вздохнул и задумался. А китаец тихим, бесстрастным голосом рассказывал, что у него тоже есть «мадама» и трое ребят, что все они живут в Мукдене. А Мукден, как мухами, набит китайцами, бежавшими и выселенными из занятых русскими деревень. Все очень вздорожало, за угол фанзы требуют по десять рублей в месяц, «палка» луку стоит копейку, пуд каоляна – полтора рубля. А денег взять негде.
Он сидел понурившись, исхудалый, с ровно-смуглым, молодым цветом кожи на красивом лице. Фельдшер дал ему кусок черного хлеба. Китаец жадно закусил хлеб своими кривыми зубами.
От колодца прошел наш кашевар с четырехугольным черным ведром в руках.
– А, ходя! Здравствуй! – весело крикнул он китайцу.
Китаец приветливо кивнул в ответ.
– Длиаст! – И с вежливо-любезною улыбкою указал рукою на ведро.
– Что? Твое ведро?
– Моя! – улыбнулся китаец.
– Как это ты, ходя, сюда в деревню пробрался? – спросил фельдшер. – У нас тут всех китаев выселили. Пойдешь назад, попадешься казакам, – кантрами тебе сделают.
– Моя не боиса! – равнодушно ответил китаец.
На вечерней заре он ушел из деревни, и больше мы его уж не видели.
За ужином главный врач, вздыхая, ораторствовал: – Да! Если мы на том свете будем гореть, то мне придется попасть на очень горячую сковородку. Вот приходил сегодня наш хозяин. Должно быть, он хотел взять три мешка рису, которые зарыл в погребе; а их уж раньше откопала наша команда. Он, может быть, только на них и рассчитывал, чтобы не помереть с голоду, а поели рис наши солдаты.
– Позвольте! Вы это знали, как же вы это могли допустить? – спросили мы.
Главный врач забегал глазами.
– Я это только что сам узнал.
– Только вы один во всем этом и виноваты, – резко сказал Селюков. – Вот, недалеко от нас дивизионный лазарет: смотритель собрал команду и объявил, что первого же, кто попадется в мародерстве, он отдаст под суд. И мародерства нет. Но, конечно, он при этом покупает солдатам и припасы и дрова.
Воцарилось «неловкое молчание». Денщики с неподвижными лицами стояли у дверей, но глаза их смеялись.
– Вообще нет ничего более позорного и безобразного, чем война! – вздохнул главный врач.
Все молчали.
– Я верю, что со временем Европа получит от Востока жестокое возмездие, – продолжал главный врач.