ничего нет».
– Правду? А что есть правда, еврейка, в твоем понимании?
– Правда – это Биркенау, герр штурмбаннфюрер.
– Нет, моя дорогая. Биркенау – это не правда. Биркенау – это слухи. Биркенау – это вымысел противников рейха и христианства. Это сталинская, атеистическая пропаганда.
– А как же насчет газовых камер? Крематория?
– Таких вещей не было в Биркенау.
– Но я же их видела, герр штурмбаннфюрер. Мы все их видели.
– Никто этому не поверит. Никто не поверит, что можно умертвить столько людей. Тысячи? Тысячи людей могли умереть. В конце концов, была ведь война. Сотни тысяч? Возможно. Но миллионы? – Он глубоко затягивается. – По правде говоря, я видел это собственными глазами, и даже я не могу этому поверить.
В лесу раздался выстрел, потом еще один. Еще двое девушек ушли в мир иной. Штурмбаннфюрер снова делает большой глоток из своей фляжки. Почему он пьет? Пытается согреться? Или накачивается, чтобы убить меня?
– Я сейчас скажу тебе, что ты расскажешь про войну. Ты скажешь, что тебя отправили на Восток. Что ты работала. Что у тебя полно было еды и тебе оказывали должную медицинскую помощь. Что мы хорошо и гуманно к тебе относились.
– Если это правда, герр штурмбаннфюрер, почему же я превратилась в скелет?
Вместо ответа он вытащил свой револьвер и приставил к моему виску.
– Расскажи мне, еврейка, что было с тобой во время войны. Тебя перебросили на Восток. У тебя было полно еды и тебе оказывали необходимую медицинскую помощь. Газовые камеры и крематории – это выдумки большевиков и евреев. Произнеси все это, еврейка.
Я понимала, что выйти из этой ситуации живой мне не удастся. Даже если я все это произнесу, – я покойница. Так что я не стану говорить эти слова. Не доставлю ему этого удовольствия. Я закрываю глаза и жду, когда его пуля проложит канал сквозь мой мозг и избавит меня от моих мучений.
А он опускает револьвер и что-то кричит. К нему подбегает эсэсовец. Штурмбаннфюрер велит ему стеречь меня. А сам уходит через лес в направлении дороги. Возвращается он с двумя женщинами. Одна из них Рахиль. Вторая – Сара. Он приказывает эсэсовцу уйти и приставляет револьвер ко лбу Сары. Сара смотрит прямо мне в глаза. Ее жизнь в моих руках.
– Произнеси эти слова, еврейка. Тебя отправили на Восток. У тебя было полно еды и тебе оказывали нужную медицинскую помощь. Газовые камеры и крематорий – это ложь, придуманная большевиками и евреями.
Не могу я допустить, чтобы Сару убили из-за моего молчания. Я открыла было рот, но прежде чем я успела произнести хоть слово, Рахиль воскликнула:
– Не говори этого, Ирене. Он все равно убьет нас. Не доставляй ему этого удовольствия.
Штурмбаннфюрер переводит револьвер с головы Сары на голову Рахили.
– Скажи это ты, еврейская сука.
Рахиль смотрит ему прямо в глаза и молчит.
Штурмбаннфюрер нажимает на спусковой крючок, и Рахиль падает мертвая в снег. Он снова приставляет револьвер к голове Сары и снова велит мне говорить. Сара чуть качает головой. Мы прощаемся взглядом. Выстрел, – и Сара падает рядом с Рахилью.
Наступает моя очередь умирать.
Штурмбаннфюрер наставляет на меня револьвер. С дороги доносятся крики. «Raus! Raus!» Эсэсовцы заставляют девушек подняться на ноги. Я знаю, что мне с ними уже не идти. Я знаю, что живая я это место не покину. Здесь я упаду, возле польской дороги, и здесь меня закопают без памятника на могиле.
– Так что же ты расскажешь своему ребенку про войну, еврейка?
– Правду, герр штурмбаннфюрер. Я скажу моему ребенку правду.
– Никто тебе не поверит. – Он кладет револьвер в кобуру. – Твоя колонна уходит. Тебе надо их нагнать. Ты ведь знаешь, что бывает с теми, кто отстает.
Он садится на лошадь и натягивает поводья. А я валюсь в снег рядом с телами двух моих подруг. Я молюсь о них и прошу их простить меня. Передо мной проходит хвост колонны, я, шатаясь, выхожу из-за деревьев и встаю в ряд. Так, рядами по пять человек, мы идем всю ночь. Я плачу ледяными слезами.
Через пять дней после выхода из Биркенау мы приходим на железнодорожную станцию в силезском селении Воджислав. Нас погружают на открытые платформы для перевозки угля, и мы едем ночью в ужасающий январский холод. Немцы могли больше не тратить на нас свои ценные боеприпасы. На одной только моей платформе от холода умерли половина девушек.
Нас привозят в новый лагерь – Равенсбрюк, но оказывается, что для новых узниц не хватает еды. Через два-три дня некоторых из нас отправляют дальше – на этот раз в открытом грузовике. Я заканчиваю свою одиссею в лагере Нейштадт-Глеве. Второго мая 1945 года, проснувшись, мы обнаруживаем, что наши мучители-эсэсовцы бежали из лагеря. Во второй половине дня мы были освобождены американскими и русскими солдатами.
Это было двенадцать лет назад. Не проходит и дня, чтобы передо мной не возникали лица Рахили и Сары… и лицо человека, убившего их. Их смерть тяжким грузом лежит на мне. Произнеси я слова штурмбаннфюрера, они, возможно, остались бы живы, а я лежала бы в безвестной могиле у польской дороги, как еще одна безымянная жертва. В годовщину их смерти я читаю каддиш по ним. И делаю это по привычке, а не потому, что я верующая. В Биркенау я утратила веру в Бога.
Меня зовут Ирене Аллон. В свое время меня звали Ирене Франкель. В лагере я значилась как узница под номером 29395, и я описала то, чему была свидетелем в январе 1945 года во время «Марша смерти» из Биркенау.
17
Была суббота. Шамрон приказал Габриелю явиться в Тибериас на ужин. Габриель медленно ехал по круто спускавшейся дороге и, подняв глаза вверх, на террасу Шамрона, увидел, как танцуют на ветру язычки газовых горелок на озере, а потом увидел и Шамрона, вечного часового, медленно шагавшего среди огоньков. Гила, прежде чем подать им еду, зажгла пару свечей в столовой и прочитала молитву. Габриель вырос в нерелигиозном доме, но в эту минуту, глядя на жену Шамрона, которая, закрыв глаза, движением рук притягивала к лицу свет свечей, он подумал, что ничего прекраснее никогда не видел.
В течение ужина Шамрон был замкнут и озабочен и не в настроении вести беседу. Даже сейчас он не говорил при Гиле о рабочих делах не потому, что не доверял ей, а потому, что боялся, как бы она не разлюбила его, узнав все, что он совершил. Гила заполняла долгие промежутки молчания рассказами о дочери, которая уехала от отца в Новую Зеландию и живет с мужем на птицеферме. Гила знала, что Габриель как-то связан с Конторой, но и не подозревала о подлинном характере его работы. Она считала его своего рода клерком, проводившим много времени за границей, и любителем искусства.
Она подала им кофе и поднос с печеньем и сухими фруктами, убрала со стола и занялась мытьем посуды, оставив мужчин беседовать. Габриель под звуки бегущей воды и позвякивание фарфора, доносившиеся из кухни, ввел Шамрона в курс дела. Они разговаривали приглушенными голосами при свете поблескивавших между ними субботних свечей. Габриель показал Шамрону досье на Эриха Радека и «Акцию 1005». Шамрон поднес фотографию к свече и прищурился, затем перевел очки для чтения на лысину и снова обратил тяжелый взгляд на Габриеля.
– Что вам известно о том, что было с моей матерью во время войны?
Взгляд, каким Шамрон посмотрел поверх края своей чашки, дал ясно понять, что нет ничего такого в жизни Габриеля, чего бы он не знал, включая и то, что происходило с его матерью во время войны.
– Она из Берлина, – сказал Шамрон. – Была депортирована в Аушвиц в январе сорок третьего года и