— Бедняга Мишель, — вздохнул Кэнсоннас, — приз за латинские стихи вскружил ему голову!
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил молодой человек.
— Ничего, мальчик мой! Ведь, в сущности, ты просто верен своему предназначению! Ты — великий поэт! Я читал твои сочинения, и позволь мне сказать только одно: они вовсе не в духе времени.
— Отчего же?
— Да оттого, что ты обращаешься к самым лирическим темам, а сегодня они не в чести! Ты воспеваешь любовь, поля и долины, звезды и небеса, словом, то, что относится к прошлому. Теперь же это никому не нужно.
— Но о чем же тогда писать? — спросил молодой человек.
— В стихах следует воспевать чудеса промышленности!
— Никогда! — воскликнул Мишель.
— Здорово сказано, — отозвался Жак.
— Послушай, — продолжал Кэнсоннас, — тебе известна ода де Брольи, [45] месяц назад получившая премию сорока, окопавшихся в Академии?
— Нет!
— Ну, тогда слушай и наматывай на ус! Вот две последние строфы:
— Какой ужас! — воскликнул Мишель.
— Недурно зарифмовано! — отозвался Жак.
— Вот так-то, сынок! — проговорил Кэнсоннас с прежней убийственной интонацией. — Дай Бог, чтобы тебе не пришлось зарабатывать только своим талантом, и бери пример с нас, смирившихся с действительностью в ожидании лучших времен.
— А что, и месье Жак тоже вынужден заниматься каким-нибудь ненавистным ремеслом?
— Жак — экспедитор в одной промышленной компании, — ответил Кэнсоннас, — но, к его великому сожалению, это вовсе не означает, что он участвует в каких-либо экспедициях!
— Что он хочет этим сказать? — поинтересовался Мишель.
— Он хочет сказать, — откликнулся Жак, — что я предпочел бы стать солдатом!
— Солдатом? — удивился молодой человек.
— Да, солдатом! Превосходное ремесло! Еще совсем недавно, каких-нибудь пятьдесят лет назад, им можно было достойно зарабатывать себе на жизнь!
— И столь же достойно с ней расстаться! — возразил Кэнсоннас. — Но о чем говорить, дело конченое, ведь армии как таковой уже больше нет. Разве только податься в жандармы. Раньше Жак поступил бы в военную школу или пошел бы служить по контракту. В армии, одерживая победы и проигрывая сражения, он дослужился бы до генерала, как Тюренн,[46] или даже стал бы императором, как Бонапарт! Но, увы, мой бравый вояка, теперь это только мечты!
— Полноте! Как знать! — проговорил Жак. — Франция, Англия, Италия, Россия, конечно, распустили свои армии. В прошлом веке мы так далеко продвинулись в усовершенствовании вооружений, что это стало просто смешным, и Франция не смогла удержаться от смеха…
— И, посмеявшись вволю, она оказалась разоруженной, — вставил Кэнсоннас.
— Да. Злой шутник! Согласен с тобой, все европейские державы, кроме старушки Австрии, покончили с воинственными устремлениями. Но означает ли это, что искоренен боевой дух, живущий в каждом человеке, и естественный инстинкт завоевателя, присущий любому правительству?
— Безусловно, — ответил Кэнсоннас.
— Но почему же?
— Да по той простой причине, что инстинкты эти существовали тогда, когда им потакали и давали полную волю! «Если хочешь мира — готовься к войне!» — говаривали в старину. Да, но какая война без воинов? Упраздните живописцев — не будет живописи, скульпторов — скульптуры, музыкантов — музыки! Так и солдаты — это те же артисты!
— Разумеется! — согласился Мишель. — Уж лучше бы я завербовался в армию, чем заниматься своим мерзким ремеслом.
— О! И ты туда же, малыш! — воскликнул Кэнсоннас. — Неужели ты действительно хочешь сражаться?
— Следуя словам Стендаля, величайшего из мыслителей прошлого века, сражение возвышает душу, — ответил Мишель.
— Да… — задумался пианист и тут же добавил: — А много ли надо ума, чтоб размахивать саблей?
— Немало, — ответил Жак, — если точно направить удар.
— Но еще больше, чтоб его отразить, — парировал пианист. — Ну что ж, друзья, возможно, кое в чем вы правы, и я, быть может, и поддержал бы вас в вашем решении стать солдатами, но, увы, — армии больше нет! Впрочем, если порассуждать, то солдатское ремесло не такое уж плохое! Но раз уж Марсово поле застроено зданиями коллежа, придется отказаться от этой затеи.
— К ней еще вернутся, — проговорил Жак, — в один прекрасный день возникнут непредвиденные осложнения…
— Не думаю, мой храбрый друг, ибо все эти воинственные идеи, равно как и понятия чести, уходят в прошлое. Прежде во Франции люди боялись прослыть смешными, а теперь сам знаешь, во что превратился кодекс чести. На дуэлях больше не дерутся, поединки давно вышли из моды, все судятся или полюбовно договариваются. И уж если человек не отстаивает в поединке свою честь, то с какой стати ему рисковать жизнью ради политики? Если никто больше не берется за шпагу, с чего бы это правительствам вытаскивать ее из ножен? Никогда не бывало такого множества сражений, как в эпоху дуэлей. Но дуэлянты перевелись, а значит, и солдаты тоже.
— О! Их время еще вернется, — проговорил Жак.
— А какой в них прок, если торговые связи все больше сплачивают народы! Разве русские, англичане, американцы не вкладывают свои рубли, банкноты и доллары в наши коммерческие предприятия? Разве деньги — не враг свинцу, а кипа хлопка не вытеснила пулю?[47] Ну, подумай сам, Жак! Разве англичане, воспользовавшись правом, в котором отказывают нам, не превращаются во Франции в крупных земельных собственников? Они владеют обширными территориями, почти целыми департаментами, и отнюдь не завоеванными, а купленными за деньги, что гораздо надежнее! Мы как-то упустили это из виду и никак им не препятствовали. В конце концов, эти люди захватят всю нашу землю, взяв тем самым реванш за покорение Англии Вильгельмом Завоевателем.
— Мой дорогой Кэнсоннас, — откликнулся Жак, — запоминай хорошенько, а вы, молодой человек, послушайте: сейчас я изложу вам символ веры нашего века. Когда-то во времена Монтеня,[48] а может, и Рабле,[49] говаривали: «А что знаю я?» В девятнадцатом веке заговорили иначе: «А мне какое дело!» Сегодня же говорят: «А что я с этого буду иметь?» Так вот, как только война будет способна принести такую же выгоду, как и промышленная сделка,