черной дыры. Вас это устраивает?

— Более или менее. Скорее менее, чем более.

— Почему?

— Обидно как-то. Я-то полагал, что являюсь родным для этого Мира. А так выходит, что я чужак, пришелец какой-то, звездный бродяга, и мало того просто мираж пришельца. Призрак бродит по Европе, по Азии, по Америке…

— А разве это не так? Вот вы, и я, и этот молодой человек приятной наружности, — показал он красной рукою с толстыми негнущимися пальцами на потупившегося принца Догешти, — мы все трое — не являемся ли производными каких-то слов, составленных в определенном порядке, по стилистической системе данной книги? А слова, товарищ метафизик, вы сами знаете, не имеют атомарного строения. Они даже не те звуки, с помощью которых их выкрикивают…

— Но ведь далеко не все люди, принадлежащие подлунному миру, состоят из слов, составленных по стилистической системе данной книги! — перебил старика писатель. — А вернее сказать — все люди, приобщенные к Миру, все до одного, не состоят из слов, подобранных по системе какой-нибудь книги. Они состоят из самих себя, из вещества самости… Так-то будет намного ближе к истине.

— Вы ошибаетесь, коллега метафизик. Как раз человек-то и все человеческое, слишком даже человеческое, — в каждом своем варианте и все, вместе взятое, людское сонмище всех времен и народов — это сплошь слова, составленные в той или иной стилистической системе, одни сплошные тексты, не имеющие атомарного строения, то бишь существующие вне материи. Все мыслящее человечество — это призрак словесных систем, составленных неизвестно кем, когда и зачем.

— Однако если исходить из ваших постулатов, то исключается из вселенского учета такая мелочь, как человеческие страдания. Ведь словесный текст — это отнюдь не боль и страдание.

— Почему вы так полагаете, дорогой коллега метафизик? Страдание — это тоже слово. А то, на что вы намекаете, произнося это слово, — так оно тоже не существует вне слова. Даже телесные муки, не говоря уже о нравственных страданиях, обнаруживаются у нас оханьем, аханьем, стонами, проклятиями, зубовным скрежетом. Но это опять-таки наша прерогатива, ибо животные страдания не имут — на то у них Слова нет. Вы думаете, что, когда режут барана или когда гиены терзают антилопу, гибнущие жертвы страдают? Нет, они покорно молчат. Не страдать, умирая, — это высокая мудрость, нечеловеческая, таковое нам с вами еще невозможно представить. Мы не знаем, как даже это называется.

— Что значит это? Поясните.

— Хорошо. Я работаю в местном лепрозории. Много лет назад я пришел сюда главным врачом, сменив на этой должности своего отца, с тех пор никуда не выезжал — только один раз, в тридцать седьмом году, меня на семнадцать лет увозили отсюда на Колыму. Но я вернулся, и остальная моя жизнь прошла здесь же, в пределах территории лепрозория площадью десять на пять километров… Однако я не о себе хочу сейчас говорить, я приглашаю вас пойти в мой лепрозорий и там кое-что вам покажу в пояснение нашего неожиданного разговора…

ЧАСТЬ 3

Трое шли по неведомым пустошам заболоченных низин, поросших чахлым ельником, который, казалось, уходил корнями не в сырую черную, сочащуюся водой землю, а в серовато-розовое вещество писательского головного мозга, из которого и возникали взлохмаченные, словно в рубище, мелкие нестройные елки; и в невесомости витали всклокоченные облачка туманов, как востекание к небу самых грустных человеческих настроений. Он давно уже смертельно устал от неизвестности; где, по каким пустошам каких миров ходят проведенные через его головное серо-розовое вещество герои сочиненных им книг? И хотя он ясно видел, как ноги его, обутые в резиновые сапоги, вязнут в черной, как деготь, земляной жиже и как точно так же купается в болотной грязи и другая пара резиновых сапог, тех, что невероятным образом оказались на ногах румынского государя из позапозапрошлого века, — писатель взирал на ходу, по мере движения через заболоченную низину, на все это рассеянно, с недоумением, с опустошительной печалью сердца и не понимал, где его подлинное, не воображенное, место в этом вдруг раскрывшемся для него мирке Вселенной.

Самым достоверным и неоспоримым знанием о себе явилось для него постоянно настигающее и затем отскакивающее куда-то в невидимую гиль понятие смерти, глубоко интимное, неразделимое и такое же ответственное, как понятие Бог. Этот человек уже перестал понимать, живет он еще на свете или нет, верит ли в Бога или не верит, а может быть, совсем незаметно для себя он давно умер, и потому все окружающее видится ему таким далеким и болезненно чуждым. Существа же недействительные, такие, как мифический румынский принц из позапозапрошлого века или новый спутник в фетровой шляпе, ведущий его в страну прокаженных, вот они, рядом, и он видит, как резиновые сапоги на ногах принца Догешти бултыхаются в черной жиже заболоченной низины.

Оказалось, что по ней проходит едва заметная пешеходная тропа, такая же внезапная и загадочная, как и седой старый вожатый, Василий Васильевич Жерехов. Который рассказал путникам, что они попали на пешеходно-вьючную тропу, единственную дорогу, которая связывает лепрозорий, маленькую страну прокаженных, с внешним миром. Километрах в двух сзади, при выходе тропы к большой сибирской реке, находится обслуживаемый государственной вооруженной охраной контрольно-пропускной пункт, откуда и начинается для пациентов лечебницы последний односторонний путь, исход из всеобщей людской жизни в особую зону лепроидного инобытия…

Вожатый привел путешественников в небольшой, но широко разбросанный по уютной долине, меж двух гор, лепрозорный поселок, затерянный — в пространстве и времени дикой тайги — от всего остального мира землян. Этот уголок человечества располагался внутри общего, но въяве существовал невидимо, словно колония инопланетных пришельцев с неземными свойствами. Писатель сразу же стал об этом догадываться, когда перед его глазами начали возникать — а некоторые так сразу же и исчезать, словно пульсирующие изображения в телевизоре, длинные одноэтажные дома поселка, прямоугольным каре окружающие высокое центральное здание. Те, что исчезали после возникновения, могли показаться вновь несколько секунд спустя, — но или в другом построечном обличии, или попросту в прежнем виде, однако покрашенные в иной цвет. Центральный дом, в стиле швейцарского шале с высокой, на несколько уровней, двускатной крышей, в течение минуты исчезал и появлялся трижды: вначале темно-шоколадный, затем серый с оранжевыми ставнями, а уже напоследок — салатно-зеленый, ставни же оказались белыми. Туда, к этому «швейцарскому горному дому», и повел седовласый вожатый своих новых знакомых. И он представил им следующие сведения.

Прокаженные на земле с древних времен человечества были отдельным народом, они уходили от своего прежнего племени, нации, государства и оказывались в какой-нибудь из замкнутых обителей, которых было разбросано по всем странам неучетно сколько и не всегда известно — где. Потому что многие из этих лагерей прокаженных становились вдруг совершенно невидимыми для остальных людей существовавшая колония однажды вдруг исчезала, словно ее никогда и не было на этом месте, и все ее обитатели также исчезали, мгновенно переходя на какой-нибудь уровень тонкого мира. Колония, в которой оказались А. Ким и принц Догешти, была еще промежуточной, в своем развитии подошла к самому началу исчезновения из мира видимых вещей. Состояние это было пока неустойчивым, и в отдельных своих частях убежище то исчезало, то вновь тут же возникало со всеми своими строениями, оборудованием и людьми в них.

Основателем данной колонии был дед Василия Васильевича Жерехова, пригласившего гостей в этот полупризрачный поселок особенных жителей земли. Дед Жерехов, кстати, тоже Василий Васильевич, успел исчезнуть еще в прошлом веке, но сила его влияния была еще не настолько большой, чтобы распространить возможность физического исчезновения и на других своих подопечных, и на весь маленький град прокаженных, и эту возможность зарабатывали последующие поколения Жереховых, все Василии Васильевичи. Нынешнему, очевидно, дано было завершить эзотерическое дело этой колонии.

Когда он ввел спутников в центральный дом с высоченной, на три уровня, мансардой под крутой двускатной крышей, то в широком помещении первого, наземного, этажа стали попадаться навстречу люди в белых балахонах, и все они ласково здоровались со стариком одинаковыми словами приветствия: «Здравствуй, бачка, миленький Василь Васильич!» А он так же приветливо отвечал им: «Здорово, ребята, здравствуйте, девочки!» И вдруг опять наступило, должно быть, некое промежуточное состояние — все вокруг исчезло. Догешти и писатель вновь остались одни возле старика, растерянно озираясь, а он только улыбнулся им — поджатыми губами, чуть сузившимися глазами — и молвил:

— Ничего, товарищи, немного подождем. Вы их снова всех увидите.

…Когда и на самом деле минут через пять необычайно томительного и непонятного ожидания, во время которого все трое почему-то старались не глядеть друг на друга, потихоньку отворачивались в разные стороны; когда вдруг окружающий воздух словно начал густеть, становиться матовым, терять прозрачность, а потом в одно мгновение вновь все предметы и люди убежища материализовались в прежнем виде, этажи здания взгромоздились друг на друга, больные задвигались вокруг, и трое пришедших вновь оказались внутри «швейцарского горного дома», — тогда и воскликнул писатель А. Ким, не могущий больше молчать:

— Я должен бы отдавать себе отчет, что все это происходит во мне, в моей убогой маленькой головенке, которая размером чуть побольше, чем у муравья. Но что я должен думать насчет того, что вот стою перед вами, и разговариваю с вами, и дивлюсь на это фантастическое «промежуточное состояние», в котором предметы видимого мира то исчезают в пустоте, то снова вываливаются оттуда? Кто кого породил, Василий Васильевич, — вы меня или я вас всех с вашими исчезающими домиками и людьми в белых балахонах?

— А представьте себе, мой дорогой друг, что ни вы меня не придумали, ни я вас не породил силой своего воображения, — отвечал, усмехаясь, как всегда, одним изгибом узких губ и чуть заметным сужением глаз, Василий Васильевич. Представьте, что всякое воображаемое существует, и тут ваша голова ни при чем — она лишь озвучила словами то, что существует само по себе. Так что не волнуйтесь особенно, вы ни в чем не повинны, и вам ничто не грозит. А мы с вами, кстати, уже встречались — в вашем совсем еще недавнем прошлом.

— Когда? Каким образом, Василий Васильевич?

— А в одном вашем киносценарии, потом ставшем кинофильмом, я говорил вам как раз об этом. О самой главной странности этого мира, в котором мы с вами пребываем. О том, что он есть вроде бы — и вместе с тем его вовсе нет. Вспомнили?

— Да, но вы там у меня были сельским учителем, Василий Васильевич. Старым сельским учителем. А теперь… вы не тот.

— Что же вас смущает? Не тот. Пусть. Но так и должно быть. Ведь там, в кинофильме, я ведь умер, кажется? Упал на землю и умер, выйдя из леса на поляну. Грибы из корзины рассыпались по траве…

— Так оно и было… И разговор этот происходил после. Я имею в виду разговор о том, что мир этот, в котором мы с вами пребываем, существует самым убедительным образом, в то же время его как бы и нет. Но разговаривали вы не со мною, Василий Васильевич. Вы разговаривали с человеком, героем

Вы читаете Остров Ионы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату