влекла его к себе. Он старался оставаться глухим к этому настоятельному зову. Но, наконец, он внял ему и возвратился в Стрэтфорд.
И другой мотив явился тут — он честно должен признать это. Он хотел опять прочно вписать имя Шекспир в жизнь Стрэтфорда. Это был священный долг: его отец завещал ему это. Он непременно должен был это сделать, выбора тут у него не было. И в то же время опять сомнение. Может ли поэт вступать в сделку со священным долгом? Какое ему дело до так называемого долга? Разве поэт не есть сам себе закон? Нет, он покорно, не задавая себе вопросов, последовал побуждениям шекспировской крови. Он вернулся в Стрэтфорд. Он претворил шекспировские побуждения в силу. Он заполнил то место, которое ему намечалось… И Энн приобрела большую важность, по мере того как его положение возвысилось. Конечно, была старая рана многих лет его отсутствия, но эта рана уже зажила. Энн была спокойная женщина, чье сердце сохраняло нежность и отвергало горечь. И судьба наградила ее достойным общественным положением в лице ее двух дочерей. Сэкки вышла замуж за видного человека; Джюди была подружкой невесты ученого…
Быть может, он потому не описал хорошо ни города, ни деревни, что целиком не принадлежал ни тому, ни другому. «Женщина, загубленная добротой»… «Праздник сапожника»… Опять болтовня мистрис Монтжой. Он никогда не может сравниться с Хэйвудом или Деккером в избранной ими области, говорил он самому себе. Однажды, решив переделать «Три женщины из Лондона», он сделал попытку описать город; в «Карденне» намеревался описать деревню. Но ему это не удалось, настолько не удалось, что он отдал эти бесформенные, туманные, далеко не законченные вещи: одну — Хэйвуду, другую — Флетчеру. Он может писать лишь о далеких, чуждых странах, об отдаленных временах или о странах и временах столь фантастических, что ни один критик не откажет ему в фантазии.
Такой фантастической вещью будет и его новая пьеса! Если только она когда-либо будет написана… Ах, как он страдает от ее бесформенности и неясности! Остров. Где-нибудь? Нет, нигде. Остров, носящийся между небом и морем. Остров — воздушный и нереальный, как облако, фантастический, как видение. На нем — три существа. Девушка. Изящное, чистое, девственное создание. Мирандола? Мирала? Миронда? Нет, Миранда. Да, вот именно — Миранда. И старик, мудрец, чародей — Просперо. Старик, который изгнал духов с острова в одно мгновение и мог уничтожить остров в секунду!
Уже некоторые строчки сами собой рождались в его уме. И затем, как противоположность этим двум, не имевшее еще ни имени, ни образа, — ибо как ни напрягал он свой ум, он не мог видеть его перед собой, — безобразное, бесформенное существо, какой-то леший, эльф, чудовище. В целом пьеса должна быть феерией, произведением, в котором Сон кажется реальным, земным. Название было ясно: «Летняя сказка». И это все!
Это все проходит в течение трех месяцев. Остров и три существа на нем, и название — «Летняя сказка». Быть может, это было слишком феерично. Во всяком случае, мысли витали в неоформленном состоянии в его сознании. Прошли месяцы и месяцы, прежде чем этот огненный быстрый поток его духа нашел выход. И что бы он ни делал, ничего больше не выходило. Ни усиленное мышление, от которого голова шла кругом. Ни чтение по стольку часов кряду, что становилось больно глазам. Ни длинные прогулки в окрестностях Стрэтфорда до боли в ногах. Ни долгие разговоры, от которых он начинал ненавидеть всех, кого ни встречал. Ни мечтания. Ни проклятия. И он, наконец, решил посмотреть, что может дать ему Лондон — Лондон, который при его появлении широко открыл свои ворота, соблазнил его намеком на успех и затем благодаря простой случайности, что Энн Дэвнет гостила здесь у своей сестры, поглотил, словно алчное, холодное чудовище, всю силу и страсть его молодости.
Шекспиру казалось, что он прошел уже большое расстояние, так быстро и мучительно работала его мысль. На самом же деле потребовалось всего лишь несколько минут, чтобы пройти от Силвер-стрит до Чипсайда, а затем до таверны «Сирена». Только изредка встречал он на улице прохожего, пока не подошел к тихому провинциальному двору таверны. Экипажи с поднятыми верхами чернели смутными очертаниями под звездным небом В ночной тьме томились лошади, ударяя копытами о землю и помахивая хвостами. Белая кошка промелькнула у него под ногами. Но нигде не замечалось присутствия человека, и в самой таверне было тихо. Он круто повернул налево и, подойдя к угловой двери, постучал звучной дробью. Не дождавшись ответа, он открыл дверь и остановился на пороге просторной светлой горницы с толстыми балками на потолке, большими окнами в двух стенах и с огромным очагом.
Его появление произвело нечто похожее на оцепенение среди людей, сидевших полукругом у очага. Затем: «Бог мой, да ведь это Вилл!» — воскликнул огромный детина, сидевший посредине. Он неуклюже поднялся с широкого кресла и поковылял, как медведь, к двери. И, как медведь, обнял Шекспира, затем похлопал его своими чудовищными лапами но плечам, по рукам и по спине.
— Разрази меня бог, если я не рад тебя видеть! Вот удивил! От тебя запах сельских просторов, дружище, — клевера и свежескошенного сена!
Все, кроме одного, который сидел в углу и писал, сразу обступили Шекспира. Тот, что писал, подал знак рукой, и тотчас все пропели дружным хором: «Привет тебе, Вилл из Эвона, привет!»
Шекспир улыбнулся и пожал всем руки — Бербеджу и Бомонту, Флетчеру и Хемминджу.
— Ну, как бьется сердце тигра? — весело спросил сидевший в углу, ни на минуту не отрываясь от своего писания.
— Говорит, как всегда, — отвечал Шекспир, пожимая его свободную руку. — Честное слово, Том Хэйвуд, — продолжал он, обращаясь к писавшему, — и бог мне в том свидетель, что когда я уезжал в Стрэтфорд прошлой весной, я оставил тебя с пером в руках в этом самом углу и теперь, по возвращении, вижу, что ты все еще строчишь, сидя на том же самом месте. Сколько пьес ты накатал за эти двенадцать месяцев?
— Пять! — лаконически отвечал Хэйвуд, переставая писать, (чтобы покрутить свои длинные, жидкие, торчащие усы и смерить Шекспира комическим взглядом. — И во всех этих пьесах сам выступал как актер и, кроме того, писал стихи. И, как всегда, все это написано на бланках трактирных счетов.
— Но не вздумай писать другую героическую поэму, умоляю тебя, Том! — сказал Шекспир с жестом человека, отражающего оскорбление.
Прежде чем Хэйвуд успел ответить, балки задрожали от громкого, долго сдерживаемого смеха его приятелей. А он, вместо того чтобы ответить, продолжал спокойно писать, пока они не перестали смеяться.
— Если ты будешь бить в набат, — пригрозил он, — то я еще сегодня успею настрочить эпическую поэму!
— Подойди поближе к камину, Вилл, — приказал Бен Джонсон, — дай нам взглянуть, как тебя жалует деревенский воздух.
Компания снова уселась полумесяцем у очага. Хемминдж поставил стул для Шекспира по правую сторону от Джонсона.
— Ну, а теперь будем веселиться! — воскликнул Джонсон, заглянув сперва на дно огромного кубка, который он держал в своей лапе, и затем описав им круг. — Эй там, мальчик! — крикнул он. И так как ответа не последовало, то он прогремел еще несколько раз: «Мальчик! Мальчик!» Когда открылась дверь и на пороге показалось бледное, чумазое, испуганное лицо мальчика, он сказал:
— Принеси нам вина, мальчик, «Кэнери» на этот раз, и побольше. Ну-ка, побыстрее! Слышишь? Не то я отрежу тебе горло и зажарю его вот на этом огне прямо у тебя на глазах.
Когда дверь стремительно затворилась, он повернул к Шекспиру свое широкое круглое лицо с торчащей черной бородкой, где уже пробивалась седина, и клоком волос надо лбом, черных и жестких, как проволока. Где-то между лбом и бородой, в глубоких складках твердой кожи, светились настоящие черные звезды — его необыкновенные глаза.
— Расскажи нам о Стрэтфорде, Вилл. Бес его побери, ребята, если бы вы знали, как я тоскую по