казалось, определял, кого и что надо убрать, устранить. Мысля «по-государственному», он был озабочен не тем, что надо создать, а что разрушить и кого выбросить. Новый директор шастал по классам и коридорам, ощупывал парты, черные доски с непременными следами небрежно стертого мела, подоконники… Единственное, чего он не замечал, были ученики. Именно «чего», а не кого, потому что мы, ученики, интересовали директора меньше, чем реквизит.
Наш классный руководитель Мария Петровна сообщила ему в вестибюле, возле гардероба, где я натягивал на голову шапку-ушанку, поскольку по календарю была осень, а по термометру уже наступила зима:
— Приглашаю вас на встречу с Героем Советского Союза Борисом Исааковичем Певзнером. Отец трех моих учеников!
То, что сразу трех, директора не удивило, но вот об отчество и фамилию он споткнулся.
— А что,
— Другого нет, — ответила Мария Петровна, давая понять, что Герои на улице не валяются.
Отстаивать справедливость было ее страстью. А так как в замужестве она ни разу не состояла, вся страсть — без остатка! — отдана была справедливости.
—
— Странно, — сказал директор. И его нос-миноискатель уткнулся — разумеется, на некотором расстоянии — в лицо Марии Петровны.
Он постоянно держался на «некотором расстоянии»: чтобы дистанцию соблюсти, но главным образом чтобы дать испариться хроническому винному запаху, исходившему от него.
Директор был недоволен, что обреченный батальон спас на войне наш отец, а не чей-то другой.
— Сталин умер, но дело его живет, — сделал вывод Абрам Абрамович, когда я рассказал ему дома о том разговоре, подслушанном в вестибюле.
— Не ходи к нему в школу, Боря, — посоветовала отцу мама.
— К
— Так и есть.
— Существует, правда, теория:
— Я прослежу, — пообещала мама. И неожиданно предложила: — А в день праздника надо бы послать по радио телеграмму той медсестре, которая спасла тебя. Знаешь, передают… и люди находятся! «Бывшей медсестре Ольге, живущей в Рязани… От бывшего лейтенанта Бориса Певзнера!» Она может услышать.
— Не может, — ответил отец.
— Почему?
— Она была навылет ранена в тот самый день. На «вылет» из жизни…
— Спасая тебя?!
— Нет, моих незабвенных друзей-товарищей, — вновь применяя фронтовую терминологию, что он делал часто, ответил отец. — Митю Егорова и Лешу Носкова. Они после… тоже погибли.
— Как ты узнал об этом? О
— Она лежала в том же госпитале, где я. На первом этаже. И прислала мне свою фотографию. Ольга Нефедова…
— Тебе? Лично тебе? Смертельно раненная?
— Лично мне.
— И где же она? Фотография?
— Я отдал потом, уже через год, в Музей боевой славы полка.
— Куда?! В музей? Она —
Наша семья не знала.
— Может, на тридцать седьмом? — предположил Анекдот. — Фу ты! Какая неудачная цифра… Ну, на девяносто девятом. Иди в школу, Борис. И пусть твои дети гордятся!
— Они гордятся… — Мама обняла нас троих.
Складки на лбу Абрама Абрамовича разгладились.
— Знаете, есть такой анекдот… Подходит еврей к памятнику Суворова. И генерал подходит. Еврей, не выговаривая примерно двадцати букв из тридцати трех, спрашивает: «Это Суворов или Кутузов?» — «Суворов», — пародируя его акцент, отвечает генерал. «Что вы мне подражаете? — говорит еврей. — Вы ему подражайте!» Ты, Борис, вполне мог бы сказать этому директору: «Вы мне подражайте!» А что? Имеешь законное право. Но все же не говори: детей жалко.
Нет на свете ни одного нормального человека, который бы хоть раз не влюбился. Нет такого человека.
С разными людьми это происходит, разумеется, в разном возрасте. Со мной произошло в детском саду. На меня внезапно навалилось такое, чего я не испытывал более уже никогда. В шестилетнем возрасте я окончательно понял, что без Лиды Пономаревой жить не смогу. К сожалению, она в отношении меня к такому выводу не пришла. То есть пришла, но не сразу. Не так быстро, как мне бы хотелось.
Я должен был Лиду завоевать! И начал с того, что спрятал ее вишневое пальто с вишневыми пуговицами… И сам же его нашел. То, что спрятал, не было известно никому, а за то, что нашел, меня благодарила заведующая детским садом, а потом Лидины мама и папа. Таким образом, я потихонечку начал вторгаться в ее семью… Сама Лида не поблагодарила меня: она считала, что искать и находить ее вещи — это моя обязанность. Ведь она уже догадалась, что я в нее влюбился, как говорится, по уши. Кстати, неточное выражение: выше ушей у меня находилась макушка, и я был влюблен по самую макушку, выше которой на голове уже ничего не было.
Пальто я спрятал на улице, под водосточной трубой, и прикрыл старой газетой. Участковый милиционер, опекавший наш детский сад, потому что младшую группу посещала его дочь, сделал вывод, что вор вынес пальто из раздевалки, но потом кто-то ему помешал, и он спрятал пальто под трубой, чтобы позже его «доукрасть». Так он и выразился: «Доукрасть». Я, стало быть, предотвратил выполнение уголовного замысла.
Через неделю я похитил «красную шапочку» и спрятал ее в утробе карусельного коня. Возникла паника, вызвали того же самого милиционера, который, в результате неглубокого раздумья — на глубокое он был неспособен — пришел к выводу, что за Лидой «охотится мафия». Не побоявшись мафии и наперекор ее планам, я вскоре обнаружил шапочку и вернул ее лично владелице. Тут она меня впервые… поцеловала: красная шапочка почему-то была для нее дороже вишневого пальто.
Я, выходило, украв пальто и шапочку, начал похищать и Лидино сердце.
Похищение было полностью завершено, когда мы были уже в третьем классе… Почти три с половиной года понадобилось мне на то, чтобы доказать Лиде Пономаревой, что я унаследовал не только рязанское отцовское лицо и его безупречное телосложение, но и его мужество, его настойчивость и верность в любви.
Нашим с Лидой отношениям, все более обострявшимся (в положительном смысле!), тайно противодействовало лишь одно: Лида не любила мою сестру Дашу, поскольку в Дашу были влюблены все третьеклассники мужского пола, кроме меня и моего брата Игоря. Официально считалось, что Лида на втором месте после Даши, но она почему-то предпочитала занимать первое место. Меня это повергало в изнурительные сомнения. Мы с Лидой твердо и окончательно решили бракосочетаться в тот самый день, как только нам разрешат. И я не мог уразуметь, зачем ей при этом нужно видеть у своих ног еще хоть одного поклонника. «Уразуметь» происходит от слова «разум». И когда я сам чего-либо уразуметь был не в состоянии, то обращался за разумом к Абраму Абрамовичу.
Тут самое время разъяснить, какой у меня был характер. Почти такой же, как у моего брата-близнеца Игоря, но ничего общего не имел с характером сестры Даши.
Мы с Игорем позаимствовали у отца его русоголовую и голубоглазую открытость. Но этой открытостью прикрывали хитрость и фантазерство, иногда переходившие во вранье. Отец утаивал лишь военные секреты из истории фронтовых лет и профессиональные — о своей лаборатории. Мы с Игорем обожали тайны и даже к тому, что скрывать было незачем, мысленно припечатывали гриф «Совершенно секретно». Не мог я скрыть лишь своей любви к Лиде Пономаревой. Ибо любовь засекречиванию не поддается.
Даша же не изменила маме ни внешне, ни внутренне. Ее нельзя было назвать маминой копией, ибо копия — нечто застывшее, сделанное с помощью ксерокса или другого копировального аппарата… Или кисти, механически повторяющей чужой замысел.
Даша была человеком не цельнометаллическим, каким был отец, а просто цельным, каким была мама. Наши же с Игорем характеры раздирались противоречиями. Даже в мелочах… К примеру, мы были охотниками скрывать и прятать, но, в отличие от Даши, прежде чем принять какое-нибудь решение, непременно советовались — друг с другом и со всем белым светом.
Любовные сомнения привели меня к Абраму Абрамовичу.
— Видишь ли, Серега… — собрав морщины на лбу, начал он. — Видишь ли, если женщина жаждет поклонения, ей нужно поклонение всех мужчин, которые встречаются на ее пути. И тем более своих одноклассников… Но это вовсе не исключает того, что любит она лишь одного из них!
Он взглянул на меня так, чтобы я не посмел усомниться, что как раз и являюсь тем самым единственно обожаемым. Гармошка разгладилась на его лбище: стало быть, он был уверен в неколебимости моих любовных позиций.
Мы охотнее всего верим в то, во что хотим верить. Я сразу согласился с Абрамом Абрамовичем.
Но согласиться — одно, а успокоить душу свою — это совсем иное. «Почему