одержала викторию! Я очень к ней привязался… Думаю, мы с вами прощаемся не насовсем. Если Виктория пожелает вступить в мой Клуб четвероногих друзей… — «Не четверолапых, а четвероногих», механически отметила я. — Если Виктория пожелает, мы порой будем видеться. Клуб, о котором я, впрочем, уже рассказывал, — это очень дорогое мне детище. Передайте привет маме… И скажите, что я полюбил ваш дом.
О н любил справедливость, любил Викторию, любил свой Клуб. И даже наш дом… Только ко мне о н, оказывается, был равнодушен.
Да, то были виктория Виктории, ее победа… и мое поражение. Откуда я взяла, что он высказывался иносказательно? Слышала то, что мечтала услышать? «Улавливала» то, что жаждала уловить? Как страстно выдавала я желаемое за действительное! «Можно верить каждому е г о слову», — убеждали меня. Но не тем словам, которые я сама подразумевала. Додумывала… И кончина жены е г о была ни при чем. «Стыжусь своей увлеченности…» Клубом, царицей и ультрапрестижной выставкой… А я-то вообразила! Умеем же мы подсовывать выгодные для нас аргументы. Но обманывать самого себя все же не так грешно, как других. Или, уж во всяком случае, это грех лишь по отношению к себе самому.
Уже дома Виктория, сообразив что-то, бросилась мне в ноги, будто вымаливая прощение. А потом, поднявшись, стала слизывать и глотать мои слезы. Она способна была на метания, даже на раздвоение, но только не на предательство. Не на измену… Потому что была собакой.
Мы с Викторией по-прежнему выходили гулять вдвоем. К нам опять пристраивались мужчины:
— Какой породы ваша собака? У нее Золотая медаль?!
Повод для отвлекающих маневров прибавился.
Виктория в ответ начинала рычать. Но как-то уныло, печально. Рычала она или выла? Трудно было определить. И, несмотря на мольбы о прощении, искала его тоскующими глазами.
А я беззвучно ей подвывала.
ОТЕЛЬ «ЕСЕНИА», НЕСОСТОЯВШЕЕСЯ СВИДАНИЕ
И ПРОГУЛКИ С КОСЫГИНЫМ
Из блокнота
Весной пятьдесят восьмого года меня, в ту пору молодого, попросили срочно прибыть с Сергеем Михалковым, тогда уже знаменитым, в Министерство культуры СССР.
Михалков был за городом, на даче — и в главное культурное ведомство воскресным полднем (руководители непременно и показушно восседали в служебных креслах и по выходным дням!) я отправился один.
Министром был Николай Александрович Михайлов… Михалков рассказывал, что сходство их фамилий однажды подвело Николая Александровича (правда, тогда он еще не повелевал культурой, а владычествовал в комсомоле). Там, в комсомоле, он, кстати, принародно оклеветал и отправил на эшафот своего предшественника Александра Косарева, который до того, в свою очередь, тоже кое-кого оговорил. Так вот… В Москву — кажется, впервые — прибыл Мао Цзедун. В «Метрополе» был устроен вечерний правительственный прием. Когда политическое пиршество было в разгаре, с той стороны, где попеременно поднимали бокалы два кормчих — Сталин и Мао, — донеслось неожиданное: «Михалков!» Но Николаю Александровичу почудилось: «Михайлов» (своя рубашка ближе к телу, а своя фамилия — к слуху!). Первый секретарь ЦК ВЛКСМ рванулся было к центру события… Однако до неестественности штатские молодые люди его осадили. И открыли прямой коридор Михалкову.
Сергей Владимирович, пронзаемый завистливыми взглядами, возник между двумя кормчими. И Сталин негромко — но так, что услышал весь зал — изрек: «Это наш великий детский поэт! По-моему, он нас всех считает детьми…» Последнюю фразу можно было бы истолковать как некое обвинение, если бы не снисходительный тон. Сергей Владимирович, недолго думая, произнес беспроигрышный тост за советских и китайских детей. Поднять бокал за обоих кормчих было неосмотрительно и крайне опасно: получилось бы, что вожди как бы равновелики, а это противоречило… Одним словом, Китай со своим миллиардным населением все же считался младшим братом. Да и как можно было Сталина с кем-то «объединять»! А тут и один и другой остались довольны: кто откажется пожелать счастья детям? Михалков же произнес свой тост не только осмотрительно, но и с абсолютной искренностью!
Вернусь, однако, ко дню моего воскресного посещения министра культуры… Того самого, который (и это не анекдот!) сказал как-то Эмилю Гилельсу: «Возьмите свою скрипочку и отправляйтесь в ответственные гастроли: мы вам доверяем!» И это про него говорили: «Пугает не министерство культуры, а культура министра!»
Николай Александрович только что отобедал: губошлепистый рот его был отполирован мясным жиром или деликатесной подливкой, а лунообразное лицо — сытым благодушием. Он вызвал своего заместителя по киноделам Николая Данилова. В свое время Николай Николаевич был ответственным редактором «Пионерской правды», потом — «Комсомолки», потом — секретарем горкома партии. Так что к кинематографу имел самое непосредственное отношение… Он объяснил, что два чеха написали политически очень ценный, но художественно весьма слабый сценарий о неразрывном братстве советских и чехословацких детей и что этот плохой сценарий мы с Михалковым должны превратить в хороший.
— Воспримите это как ответственное партийное поручение, — напутствовал министр.
Я пообещал, что воспримем… В зарубежье тогда еще писателей командировали редко, нам же предстояли многочисленные поездки в Прагу, которую все именовали «златой» и «совершенной красавицей». Фильм должна была снимать Татьяна Лиознова. Поначалу так было решено киностудией детских и юношеских фильмов имени М. Горького. Но министерство изменило взглядам Алексея Максимовича, имя которого носила студия. Горький утверждал, что «евреи — это дрожжи человечества: их мало, но на них всходит многое». В министерстве же принялись изучать, кому — в смысле национальном — доверили создавать совместный советско-чехословацкий фильм, и обнаружили, что, несмотря на наши с Лиозновой абсолютно славянские имена, отчества и фамилии, оба мы, к несчастью, евреи. И Таню от фильма отключили: она внезапно оказалась остро необходимой на родной советской земле… Так впервые я, обвиненный на кровавой заре пятидесятых в попытке создать, вместе с Кассилем, сионистский центр в Союзе писателей, столкнулся с государственным антисемитизмом хрущевских времен, уже после XX съезда. Снимать фильм перепоручили Льву Кулиджанову: армянин оказался предпочтительней еврейки. Лев Александрович, впоследствии многолетний первый секретарь Союза кинематографистов, презиравший черносотенцев, начал возмущаться, отказываться. Но Таня Лиознова сама его попросила: «Лучше вы, чем какой-нибудь юдофоб! Меня все равно не пошлют…» Потом уж Лиознова прославилась «Семнадцатью мгновениями весны», «Тремя тополями на Плющихе» — и мы с ней вспоминали о той истории с юмором. Но тогда юмора в нашем настроении не наблюдалось.
Кинорежиссер Лев Кулиджанов встретил нас с Сергеем Михалковым на пражском аэродроме и сообщил, что творить сценарий нам предстоит в Карловых Варах (чехи решили, что там комфортнее), а он тем временем ознакомится со студией «Барандов-фильм».
Однако пару дней мы все же провели в гостинице «Ялта», что в самом центре, недалеко от «Пражского града». В первый же вечер братское министерство культуры устроило торжественный вечер в ресторане «Барбара». Кажется, из всех возможных сфер были приглашены «самые-самые». Началось с традиционного тоста, воспроизводившего «исторические слова» уже покойного в ту пору Клемента Готвальда: «С Советским Союзом — на вечные времена!» Готвальд, Ракоши, Георгиу-Деж, Вылко Червенков… Каждый изображал из себя «министалина»: сжимал страну-вотчину в мертвящих объятиях диктатуры, измышлял измены, предательства, заговоры, нагнетал безумие политическими процессами.
И вдруг, как бы вопреки всему этому, ко мне независимой походкой подошла одна из знаменитейших в Чехословакии, да и во всем мире, гимнасток и поблагодарила за то, что ее сын полюбил мою повесть, переведенную и изданную в Праге.
— Давайте разрядим обстановку — и потанцуем, — предложила олимпийская чемпионка.
Она была гордостью нации — и имела право позволить себе танец сразу после торжественного политического тоста.
Я не был готов к нашему с ней соло (все остальные сосредоточились на еде), но и отказаться — в свои тогдашние тридцать лет — тоже не смог.
Она женственно, но и по-чемпионски властно заключила мою руку в блаженный плен — и хоть внешне «вел» ее в танце я, на самом деле она определяла мои дилетантские передвижения по залу.
Приглашенные оторвались от блюд и вперились глазами в нас или, точнее, в нее, словно присутствовали на спортивных состязаниях высшего ранга. Я заметил: чем меньше по численности народ, тем больше он гордится своими знаменитостями.
Ее манеры, однако, постепенно погружали зал в интимность и томность. Согласуясь с этим настроением, она шепотом предложила показать мне на следующий день Прагу «так, как не покажет никто», а потом и вместе, вдвоем, пообедать.
Когда в гостинице, перед сном, я сообщил об этом Михалкову, он покачал головой… Хотя она, быть может, ничего такого не имела в виду.
За четверть часа до назначенного «свидания» я направился к двери. Но она оказалась запертой. Подергал, подергал… Дверь даже не дрогнула. Ключ же, как обнаружилось, Михалков, покидая номер, унес. Я стал стучать, звать на выручку. В коридоре никто не откликнулся. Позвонил в администрацию, но русским там никто не владел (или, как случалось, не желал обнаруживать, что владеет).
Тогда я подошел к окну… И увидел, что чемпионка, крутя пальчиком ключи от своей припаркованной «Татры», уже меня ждет. Прохожие — почти все без исключения — узнавали ее, останавливались, здоровались, задавали вопросы. И пальчик крутил автоключи все нетерпеливее, все нервнее. Не мог же я с высоты шестого этажа прокричать или пропеть, как плененный князь: «О, дайте, дайте мне свободу!» Это унизило бы мое достоинство, да и к ней, столь прославленной, привлекло бы «нездоровое» любопытство.
Что было делать? Она решительно ответила на этот вопрос… Подождав еще минут десять, гневно распахнула дверцу «Татры», еще более гневно захлопнула ее и презрительно, как мне показалось, прошуршав шинами, умчалась.
Через полчаса явился Сергей Владимирович.
— Для чего ты это сделал?
— А для того, чтобы ты и впредь мог сюда приезжать, — предварительно запустив на полную мощность радио, объяснил он. — Уединяться с