Интервьюеры тоже были хорошими и разными… Но один вопрос, в той или иной форме, задавал каждый: «А почему вы здесь?» Всякий раз отвечал, что я — русский писатель, а писатель более всего принадлежит той культуре, на языке которой он пишет. Жить же, повторюсь, люди вправе там, где хотят. И приезжать в страну, откуда началась их дорога, и припадать там к «отеческим гробам», и вправе опять уезжать… Это самое «вправе» провозглашает Декларация прав человека.
Слишком уж часто и упрямо, а может, и утомительно я повторяюсь. Что поделаешь… Моя книга хоть и не поток сознания, но «поток воспоминаний», не введенный в берега претензией на художественность.
В Израиль мы с женой влюбились. Но душа моя, конечно, с Россией и Москвой не расстается. Израильские врачи мешают неизлечимому моему недугу победить окончательно. А Татьяна геройски вынесла операцию, от которой даже опытнейшие хирурги ее отговаривали: «Это крайне рискованно. Да и вряд ли поможет…» Нейрохирург Иоанна Шифер превратила невозможность в реальность. Спасибо!
«Я встретил вас…» Эта тютчевская строка — на обложке книги. Не только встретил, но и молю судьбу, чтобы Таня всегда была рядом. Целительница услышала… Но до нее услышал Господь.
ЗАПОМНИ ЕГО ЛИЦО…
Из блокнота
Высоко, на том Кавказском перевале, где была остановлена, отброшена и разгромлена отборная эсэсовская дивизия с сентиментальным именем «Эдельвейс», павшим героям воздвигнут памятник. А на нем — фраза из моей повести: «Люди не должны жить минувшим горем… Но тех, кто спас их от горя, они обязаны помнить…» Не сотни, а тысячи читательских писем получил я за долгую жизнь. Но письмо, сообщившее о памятнике в кавказских горах, мне дорого, пожалуй, как ни одно другое. «Обязаны помнить…»
— Главное, надо быть вместе, — сказала мама в одно обманчиво мягкое утро. Сказала потому, что война, которая началась ровно месяц и один день назад, грозила нам скорой разлукой.
Чтобы продолжить «мирную» жизнь, мы с мамой решили пойти в кино. Пишу так, хоть моя любимая учительница литературы, Мария Федоровна, не раз объясняла (вновь вспоминаю!):
— Нельзя «ходить» в кино, как нельзя «ходить» в литературу или живопись: это обозначение вида искусства. Можно ходить в кинотеатр. Остерегайтесь неточностей речи, даже общепринятых. Не говорите, к примеру, «март месяц», ибо март ничем, кроме месяца, быть не может. Неточности речи, даже вроде бы узаконенные, ведут к неточности мыслей, а значит — поступков.
Она говорила много такого, чего не было в учебниках и программах.
В кинотеатре шла комедия.
— Как раз то, что надо! — сказала мама.
Здание кинотеатра было одним из домов, окаймлявших просторную, круглую площадь. Она виделась мне огромной поляной, которую по ошибке залили асфальтом… Кинотеатр был очень популярен у школьников: зрителей там после сеанса выпускали не во двор, а в фойе. Можно было уйти, а можно остаться на второй сеанс и на третий. Случалось, я, смотавшись с уроков, не покидал дома на площади до того часа, когда мама возвращалась с работы. «Неужели все это было?» — думал я, слушая сводки Совинформбюро и не веря уже, что изобретательные детские шалости когда-то существовали.
Мама решила развеселить меня — и повела на комедию. Но до кассы мы не дошли… Нас остановил вой воздушной тревоги. Она немого замешкалась, опоздала — и мы услышали зловещее бряцанье «зажигалок». Они ударялись об асфальт посреди круглой площади. Сперва они казались мне ненастоящими. Потому что было светло. Бомбежки в моем сознании со светом не сочетались. Я боялся приближения ночей: они могли оглушать взрывами, вонзаться сиренами. А тут… летний вечер еще только начинал обволакивать город. Быть может, тревога учебная?
Я взглянул на маму — и понял, что время учебных тревог миновало. Днем явилось вдруг то, что раньше отваживалось являться лишь в темноте.
Мама стиснула мой локоть и потащила за собой в переулок.
Тогда еще молодая, не познавшая стенокардии и удушающих приступов, она действовала уверенно.
Полпереулка занимал серый массивный дом. Все в нем было основательным, неколебимым. И барельефы на темы каких-то древних сказаний подчеркивали, что дом построен хоть и давно, но на столетия. Над приоткрытой дверью, обитой железом, было написано: «Бомбоубежище». Вход закрывал собой гренадерского вида дворник, очень почитавший свою профессию. Встречались в ту пору такие… На нем был тщательно, до белоснежности выстиранный фартук с начищенной бляхой. Бляха поменьше сияла и на фуражке. Парадно пышные усы были цвета фартука — такие же белые, словно старательно выстиранные.
— Пускаем только женщин с детьми, — не шевельнувшись, предупредил он.
— Но я с мальчиком! — сказала мама.
— Где мальчик? — осведомился дворник. Мама подтолкнула меня вперед.
Ее характер перестал быть похожим на себя самого — она заметалась:
— Вы не можете… не пустить!
Переведя на меня невозмутимый, неподкупно оценивающий взгляд, дворник немного отпрянул от двери — и за его спиной в бомбоубежище прошмыгнула женщина с девочкой на руках. Потом еще отпрянул… Еще… Наконец повторил:
— А где мальчик?
— Его пустить… вы обязаны! Если у вас есть дети… Мамин голос уже не был требовательным, повелительным.
Она умоляла.
Где-то далеко, разлетаясь во все стороны бесстрастно-неотвратимым эхом, обрушилась фугаска. Мама накрыла руками мою голову. На крышах надрывались зенитки.
— Пустите… Вы обязаны…
— Детям не хватает места, — спокойно ответил дворник. И опять отпрянул от двери. — А он у вас… Какой же это ребенок?
— Послушайте… Я прошу вас!
— Не могу.
— Вы человек?!
В мамином голосе была ненависть. И мольба… Но дворник не обратил на это внимания.
Мама вновь стиснула мой локоть и потащила вдоль переулка. Гильзы от зенитных снарядов звякали возле нас. Мама все время пыталась прикрыть меня — руками, плащом, даже сумкой. Гильзы сыпались с крыш…
Тогда она решила спрятать меня в первом попавшемся подвале, не приспособленном под бомбоубежище. В сырой темноте мы наугад нащупывали ступени. Они были выщерблены, до скользкости отшлифованы. Мама шла впереди, прокладывая дорогу.
— Осторожно! — просила она.
В подвале мы присели на какие-то холодные, влажные трубы. И в ту же минуту дом вздрогнул, сотрясся от громового удара. С потолка что-то полетело, посыпалось. Мама прижала мою голову к своим коленям и накрыла ее собой.
— Что это? Что это?.. — послышалось совсем рядом и донеслось из сырой глубины.
Мы поняли, что подвал не только нас одних защитил и спрятал как мог.
Потом все затихли, точно боялись обнаружить себя. А над городом по-хозяйски, нагло перемещался, кружил тупой рокот. И зенитки били по нему исступленно, безостановочно.
Часа через три объявили отбой.
Снова на ощупь обнаруживая ступени, мы поднялись наверх. Наши соседи по подвалу и мокроватой трубе тоже поднялись и, не прощаясь, исчезли, будто растворились в уже наступившем позднем вечере. Мы так и не разглядели их лиц.
Вдоль массивного дома со старинными барельефами выстроились кареты «скорой помощи». Из подвала, на котором было написано «Бомбоубежище», выносили детей и женщин. Они были с головой укрыты байковыми одеялами, хотя вечер выдался теплый. «Прямое попадание!» — услышали мы.
Дворник с пышными седыми усами лежал на носилках возле двери, обитой железом. Здесь был его пост… Он не пустил тех, кому не положено было спускаться в бомбоубежище. И сам не спустился, не спрятался. Разве он знал, что бомбоубежище превратится в могилу? Фартук был смят и забрызган кровью. Фуражка валялась возле носилок… Не пустил меня, не ребенка, в бомбоубежище… Но и сам не спустился.
— Запомни его лицо, — тихо и потрясенно сказала мама. — Он спас нам жизнь.
Банкиров среди моих друзей не было. Но был председатель правления Государственного банка СССР Владимир Сергеевич Алхимов.
В пору почти всеобщей необязательности, когда обещания давались легко и быстро, потому что их редко собирались выполнять, Владимир Сергеевич являл собой уникальность: если он говорил, что постарается помочь, можно было считать, что уже помог. А с просьбами к нему обращались разнообразными и разнокалиберными: чтобы из какой-нибудь делегации, направлявшейся за рубеж, не вычеркнули фамилии людей «неарийского» происхождения; чтобы проложить дорогу молодому специалисту, способности которого по той же причине наталкивались на плотины; чтобы устроить в хорошую больницу хорошего человека; восстановить справедливость в солидном конфликте (по мелочам его не тревожили)… Помню, как мать моей жены Мария Георгиевна погибала от инфаркта — обширного, словно бы вместившего в себя все ее беды «по линии» мужа-еврея, погибшего в Магадане, о чем я уже писал, и «по линии» ее дворянской семьи: кого утопили в Неве, дабы «не тратить патронов», а кого «приставили к стенке». Профессор Сыркин, прославленный кардиолог, сказал:
— Достать бы вот это лекарство… Но его нет даже в кремлевской аптеке. У вас в ФРГ нет связей?
В ФРГ у меня связей не было. Но имелась неразрывная связь с Володей Алхимовым. И через день ящик с лекарствами мне доставили. Но уже было поздно… Потом то лекарство пригодилось любимому нашему другу — Льву Эммануиловичу Разгону.
Авторитетные финансисты разных континентов и стран считали Владимира Алхимова крупным, а то и единственным «советским банкиром». Безупречно