Не хочу слушать его. Но голос словно сел, и нет силы подняться, чтобы выкинуть незваного гостя, да, собственно, это и не выйдет: есть в Феликсе Наумовиче что-то, предостерегающее от попыток схватить за шиворот.
– Слушай, кому сказал!
И я слушаю.
Значит-ца, так. Есть некая организация. Что, как, где – этого мне знать ни к чему, проживу дольше. Работа там сложная, иногда приходится кое-кого и убирать. (Да не дрыгайся ты, – вставляет он, – не каждый же день.) Вот. А ликвидатором пахать высокоразвитое существо неспособно по… мммм… ну, в общем, физиология мешает. Отчего мне и предлагается. На постоянную. За гонорарами не постоят. Ну и технические детали фирма тоже берет на себя; понятно, за безопасность ручаются.
– Ты, Ленчик, молчи и смекай: пропасть не дадут, уж очень нужен. И потом, у тебя здесь, в твоем-то мирке, работы не предвидится еще лет семьсот. Не доросли вы еще до серьезных контактов.
– Но почему я?
Разве это я спросил? Но отвечает Феликс Наумович мне, ласково и очень серьезно:
– Да ты же ненавидишь, сынок! Думаешь, Аннушку свою? Да тьфу с ней, с Аннушкой… это ж такое дело: раз начал, и все, на всю жизнь обеспечен…
От тяжело вздыхает.
– Да ежели б я мог ненавидеть… они бы все у меня вот где сидели! Не бегал бы по мелочам на старости лет.
Я очень сильно сжимаю кулаки. Ногти врезаются в кожу, и боль приносит облегчение.
– Нет! – говорю я. – Вон отсюда!
Желтоватая кожа на щеках Феликса Наумовича слегка сереет; он очень плотно прищуривается, но сохраняет спокойствие. Из папки, лежащей на краю стола, добывает нечто и кидает мне.
– Гляди сюда, парень…
Ярким глянцевым пятном лежит на столике фотобуклет. Великолепно выполненный, на прекрасной плотной бумаге, едва ли не объемный. Минимум текста. И вся гамма синего и зеленого переливается на снимках.
На каждом – я. Я и жук.
Во всех ракурсах: слева, справа, фас, сверху, снизу, вполоборота, в еще какой-то совсем невероятной проекции.
Я! – но и не я. Лицо зверя: побелевшие, почти без зрачков, глаза, зубы оскалены, пальцы скрючены, и в уголках рта закипает белесая пена.
Вот: я бью жука по глазам. А вот: он падает и я прыгаю на него. И еще: я стою по колено в нем и проворачиваюсь вокруг своей оси, а в стороны летят брызги темной слизи; камера засекла момент поворота – все словно расплылось, но лицо видно отчетливо. И наконец: жук, лежащий на черной почве. Он раздавлен, хитин переломан и смят, расплющенный глаз висит на тоненькой ниточке, а над телом склонились несколько внушительных жуков в одинаковых черно-белых накидках.
Глотку сводит. Я пытаюсь встать; мне нужно успеть к раковине, пока коньяк не брызнул наружу. Но ноги словно из ваты. А тошнота медленно успокаивается, подчиняясь хрипловатому властному голосу Феликса Наумовича.
– Вот так, Ленчик. Так оно и бывает. Первый миллион налопатишь, тогда и кричи «вон». А пока что сиди тихо…
Я не заметил, когда он успел пересесть. Теперь он рядом, сидит на подлокотнике моего кресла.
– Думаешь, алиби у тебя, сынок? Пыль это, а не алиби. Ежели полиции ихней эти снимочки подкинуть, считай – кранты. Даже спрашивать у ваших властей не будут, какой смысл с недоразвитыми болтать. Изымут и «здрасьте» не скажут. А тянет работка твоя лет на семь каторги. А тамошняя каторга…
Он умолкает, на миг прижимается ко мне плечом, и в этот миг я узнаю, что такое тамошняя каторга. И одного-единственного мгновения мне хватает, чтобы ужаснуться и понять, что никогда и ни за что не хочу я оказаться в этом ядовито-зеленом, опутанном черными разрядами аду.
– Нет! – кричу я.
На самом деле это вовсе не крик, для крика нет сил после того, что показал мне Феликс Наумович. Но гостю хватает и хриплого шепота. Он встает, одергивает водолазку, небрежно сует в полуоткрытую папку буклет и отечески смотрит на меня.
Мы молчим. Я – потому, что нечего сказать. Он – потому, что знает: я сломан. Я согласен на все.
Уже у двери он останавливается.
– И главное, сынок, не трясись. Ты боссу сильно нужен, так что не пропадешь, если глупостей не наделаешь. Понадобишься – к тебе зайдут. Пока!
Феликс Наумович уже исчез, а слова все висят в воздухе, кружатся надоедливыми мухами. Их следует выгнать, но я не могу встать. Меня знобит. Болит щека, и губы искусаны в кровь: я чувствую соленый привкус во рту.
Очень сильно ноет зуб.
Кроме боли – ничего. Только одна мысль: проснуться, проснуться, проснуться, проснуться…
И я просыпаюсь.
4
Когда тетя Вера в гневе, лучше смириться и переждать.
Я стою, вытянув руки по швам, и старательно отвожу глаза, кошусь на кипу журналов, а с глянцевой обложки «Нового времени» мне подмигивает товарищ Евтушенко Евгений Александрович, снятый вполоборота в позе, изображающей совесть России. «СПИД – НЕ СПИТ!» – информируют алые буквы, вчеканенные в глянец вокруг кепки «больше, чем поэта». Лик Евгения Александровича иконописно гражданственен, словно бы заранее отвергая всякие подозрения в авторстве презренных стишков.
А тетя Вера бушует. Но я, заспанный, несчастный, так неухожен и покорен, что вековой инстинкт женщины из русского селенья постепенно усмиряет стихию.
Она протягивает мне кипу журналов и улыбается.
– Тебя бы в хорошие руки, Ленюшка, – звучит коронная фраза. – А то, пока добудишься, весь участок обойти можно.
Я вымученно ухмыляюсь в ответ.
Бессмысленно объяснять, что почти две минуты я стоял под дверью, не решаясь открыть. Сны кружили у стен, огрызаясь… бугрилась водолазка Феликса Наумовича, плавно превращаясь в удлиненное породистое лицо Володи, и Володя грустно покачал головой и снова стал Феликсом Наумовичем…
…а звонок трезвонил как взбесившийся, и я никак не мог заставить себя открыть…
…и наконец перед глазами мелькнула Аннушка – но, странное дело, в пальцах не кольнуло изморозью, я даже обрадовался ей, я впервые подумал о ней спокойно, не как о воплощенном зле, а просто как о человеке, плохом, правда…
…а почему, собственно, плохом? Или я так уж хорош, чтобы выносить приговоры? И кто вообще хорош?.. В сущности, подумал я, отпусти Аннушка Маринку – и лучше ее для меня на свете не будет, а значит – какой я судья?..
…Аннушка мелькнула и исчезла, и тогда я…
…наконец открыл хрипящую дверь.
И тетя Вера с порога развернула репрессии, но, выкричавшись, поутихла и снизошла до беседы.
– Мама-то когда приедет?
– Не знаю, теть Вера, недели через три.
– Ну ладно, Ленюшка. До свидания.
Она тяжело побрела вниз, держась за перила и приохивая через каждые два-три шага. В общем-то, она права: свинство просить пожилого человека таскать почту на четвертый этаж. Надо будет пойти и поговорить с начальницей отделения. Пусть оставляют. Не любит она этого, но как-нибудь договоримся.
Из-под тумбочки выглянул обрывок сна; он шевельнул сине-зелеными усами, и меня передернуло от омерзения.
– Ликвидатор, – сказал я зеркалу. – Поздравляю. Привет боссу.