одинокий друг, который часто думает о Вас с любовью и сочувствием и искренне желает поддержать Вас, насколько это в его силах. Но, к сожалению, мы можем сделать так мало, с горем каждому приходится бороться самому — и днем, и ночью. Но время смягчает все, и в нашей памяти каждая улыбка и доброе слово становятся чудесными сокро­вищами.

О, как жестока бывает жизнь, отнимая у нас именно того единствен­ного человека, который тебе дороже всего! Но такова уж жизнь, она косит вслепую. А терпение — трудное искусство. Я не могу больше сегодня писать, я просто не мог не послать Вам эти строки. У меня не хватает слов, чтобы выразить все, что мне хотелось бы сказать Вам — с величайшим сочувствием и любовью.

Ваш искренне преданный друг Фритьоф Нансен».

Никому лучше нас, детей, не было известно доброе сердце отца, но и нам нельзя было злоупотреблять его добротой. Я знала, что отцу опасно возражать, но все же иногда по глупости перечила ему. Не всегда наши взгляды совпадали, и если отец был в чем-то совершенно уверен, то и я ведь тоже. Очень часто мы расходились в оценке общих знакомых. Отец иногда чересчур поспешно ставил крест на человеке, по его мнению, «ни к чему не годном». На других он фыркал, говоря, что они «тщеславные дураки» и думают только о «пустяках и флирте». А с другой стороны, он порою позволял обманывать себя людям, которые, по моему мнению, добивались его дружбы лишь для того, чтобы погреться в лучах его славы.

«Вот снобы,— думалось мне,— они подлизываются и притво­ряются, потому что хотят украсить себя знакомством с ним. А отец этого не понимает».

Как правило, я находила сочувствие у Доддо — профессора Торупа. Он был большим скептиком. «Твой отец совсем не психо­лог»,— говаривал он с сочувственной улыбкой. И звучало это почти как комплимент. Он очень ценил отца, поэтому я не боялась делиться с ним своими мыслями.

Всех посторонних Доддо относил к тому или иному «случаю», недаром же он был медиком. И когда я приходила к нему в уни­верситет и у Нас заходила речь о «друзьях» моего отца, он как бы доставал свою картотеку и изучал данный случай, обратив ко мне свой величественный классический профиль, щурил свои прекрас­ные глаза и на ломаном датско-норвежском, в котором с годами все больше появлялось датского, говорил: «Гм, дружок, симптомы-то повторяются».

Конечно же, утешительно было услышать ученое мнение Доддо о некоторых вещах, но в будничных домашних делах это не очень помогало.

Я начинала шагать своими тропами, и отец не всегда был этим доволен. А поскольку и он шел своей дорогой, которая не всегда меня устраивала, то обоим нам приходилось нелегко.

В одном я была твердо уверена: будет предательством по от­ношению к маме, если я не стану следить, как бы другая не заняла ее места. В зрелые годы на многое смотришь иначе, а тогда я словно стеной окружила себя воспоминаниями обо всем прекрас­ном в отношениях отца и матери. Я оказывала пассивное, но упор­ное сопротивление любым попыткам его знакомых дам завоевать мое расположение. Никакие ухищрения, никакие подходы не по­могали, я оставалась холодной и неприступной. Отец сердился: я и «невежа», и «грубиянка»... Но никогда не пытался поговорить со мной обо всем по душам, а я не говорила ни слова в свое оправдание. Нередко я бежала за утешением к тете Малли: в этом мы были союзниками и друзьями.

«Молодец, дружочек, что не боишься его»,— говорила она, пытаясь поддержать меня.

Не вполне разделяла я и ею убеждения относительно эконом­ности. Я, правда, и сама сознавала, что не уродилась бережливым человеком и что отец, воспитывая у меня это качество, желает мне добра, но от этого было не легче. Тогда я еще не понимала, что непритязательность так же глубоко присуща характеру отца, как и щедрость. И он, и дядя Александр ежегодно тратили немалые деньги на оказание помощи родственникам, писателям, художни­кам, словом, всем, кто в ней нуждался. И отец никогда не жалел денег, если речь шла о полезном деле, ученье детей, покупке инструментов или оборудования для научной работы. Но стоило мне сказать, что пора мне сшить новое платье, как поднималась буря: «Чепуха! Старое- то чем плохо? Помни, дружок, не платье важно, а человек, на котором оно надето».

Я начала вращаться в вихре светской жизни и, как все моло­денькие девушки, была очень тщеславной. Но отец был со мной тверд. Денег, которые он выдавал мне раз в месяц, должно было хватить на все. Надо уметь в них укладываться, а как я их потрачу — это уж дело мое. Конечно, в те времена деньги больше стоили, однако на новое бальное платье их все же не хватало.

К тому же в глазах отца эти балы ничего кроме порицания не заслуживали. Отец считал, что я достойна большего, чем просто предаваться развлечениям с людьми, у которых один только ветер в голове. «Ох, уж эти твои бальные танцоришки, что за радость тебе плясать до одури с этим субъектом!»

Когда же ему вдруг показалось, что мне особенно приятно тан­цевать с неким «определенным ничтожеством», тут уж он совсем потерял покой. Целую неделю он каждый день наведывался к тете Малли, с которой, по его мнению, я всем делилась. Но все не ре­шался взять быка за рога. А тетя Малли, большая шутница, пре­красно понимая причину его прихода, ничуть не помогала ему. Они говорили о погоде, отец участливо расспрашивал о здоровье ее и дяди Ламмерса, выслушивал все о своих друзьях дяде Эрнсте и дяде Оссиане. И когда он уходил от нее однажды несолоно хле­бавши, в конце концов без всякого перехода у него почти с угрозой вырвалось: «Знаешь, что я тебе скажу, Малли,— Лив с этим субъектом умрет от скуки!»

Так он и убежал, не слушая утешений тети Малли. И все же в тот день он пришел домой в хорошем настроении: Малли так забавно рассказывала ему про своих рассеянных братьев. Горнич­ная, которая обычно чистила их костюмы и аккуратно складывала их у спальни каждого, в то утро перепутала костюмы. Когда оба профессора вернулись из университета, оказалось, что Оссиан вышагивает в брюках Эрнста, которые ему слишком коротки, а на Эрнсте были брюки Оссиана, которые висели на нем гармошкой и волочились по земле. Тетя Малли расхохоталась, и дядя Эрнст, обнаружив свой промах, очень рассердился, но ангельски кроткий дядя Оссиан только рассмеялся: «Да мне и самому показалось, что брюки коротковаты, но я как-то не сообразил».

Весна кого угодно может взбудоражить. Отца, в жилах кото­рого текла отнюдь не рыбья кровь, тоже охватило беспокойство. Всем телом ощущал он, как тает мерзлота, как все стремится к жизни,— от этого трудно спастись. Одиночество угнетало его. В конце апреля 1912 года он пошел к себе наверх работать, но рука сама потянулась к дневнику:

«Фауст у Гёте так и не нашел мгновенья, которому мог бы сказать 'остановись'. Не представляю себе, чтобы мне захотелось хотя бы попытаться 'остановить мгновенье'.

Солнце садится за холмами Колсоса, на дворе прелестный ве­сенний вечер, березы все в светло- зеленой дымке, луга зеленеют, а вдалеке — волнистая линия голубых холмов. Вот мой мир, то место на земле, где моя родина. Она прекрасна, но какая мне радость от этого?»

Но грустить было некогда. Этим летом отцу предстояло отпра­виться на «Веслемей» к Шпицбергену. По своему обыкновению, он очень тщательно готовился к плаванию. Как сейчас помню, он носился из кабинета в башню, вверх и вниз по лестницам, выезжал на короткое время в город, чтобы снова вернуться к картам и бу­магам. Спускаясь к обеду, он улыбался и напевал. Если он пел «тру-ля-ля, тру-ля-ля», значит, барометр стоит на «ясно» и отец радуется предстоящему плаванию. Коре поедет с отцом на все лето, меня они берут с собой до Хаммерфеста. Но у Коре еще не кончились занятия в школе, и отец пока что со всей командой и новым ученым секретарем Иллитом Грендалом плавал вдоль побережья.

В то утро, когда мы с Коре прибыли поездом из Христиании, готовая к отплытию «Веслемей» стояла в гавани у Фьесангера. Мы должны были дождаться следующего дня у Кристиана Миккельсена в усадьбе Гамлехауг. Это было событием. Я не видела Миккельсена с 1905 года, когда он бывал у нас в Люсакере. Я помню, что мама называла его «ужасно славным парнем», но мне было трудно примириться со столь легкомысленным сужде­нием о таком уважаемом человеке. Но теперь я почувствовала это сама. Все в Гамлехауге было крупно и внушительно. И сам Миккельсен, и комнаты с высокими потолками, и дедовская мебель. Но мама была права — прежде всего он был славным человеком. В доме было уютно и не чопорно, потому что он заполнял дом своей сердечностью и весельем.

В тот вечер собралось много друзей: Хелланд-Хансены, редак­тор Юнис Нурдаль-Ульсен со своей очаровательной женой датчан­кой Мирре, которой восхищался отец и с которой я подружилась, сын Миккельсена с женой и другие. У Миккельсена для каждого находилось доброе слово. Он не утратил

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату