отдал мне всю свою копилку, чтобы я купила им подарки. Он и мне сде­лал подарок — тут ему помог отец.

Мольтке My был тогда тоже болен, и в новогодний вечер отец писал ему:

«Впервые ставлю непривычную дату нового года в письме, ко­торое пишу для того, чтобы пожелать тебе хорошего и светлого нового года и поблагодарить от всей души за твою доброту и за все, что было в старом году.

Всю эту неделю, начиная с рождества, Осмунд чувствует себя удивительно хорошо, у меня даже затеплилась слабая надежда, и я уже не смотрю на это так мрачно, по крайней мере сейчас ему хорошо и жизнь кажется прекрасной. Я обещал, что пошлю тебе от него привет и передам спасибо за книжки, которым он так обра­довался. Видел бы ты, как он на радостях запрыгал в кроватке. Этот мальчик такой удивительно хороший, добрый всю свою жизнь, не помню, чтобы он хоть раз рассердился. Я не вынесу, если его потеряю!»

В конце зимы припадки участились, и настал день, когда Осмунд потерял сознание навсегда. В кончине его было какое-то умиротворение. Он тихо уснул навеки, дыхание остановилось почти незаметно.

Но отец никак не мог поверить. Он рыдал в детской, упав голо­вой на стол, так отчаянно, что я просто испугалась. Шли дни, он оставался безутешным. И вот однажды ранним утром отец, я и доктор Йенсен поехали в крематорий в Вестре Акере. Мы ехали в открытом экипаже, я мерзла, несмотря на все пледы, которыми укутал меня отец, доктор Йенсен был в шубе из волчьего меха, а отец правил лошадьми и не замечал холодного ветра. Проезжая мимо церкви, мы повстречали священника Юнаса Даля. Не зная, куда мы держим путь, он остановился и по обыкновению весело окликнул нас: «Здравствуйте, здравствуйте! Куда это споза­ранку?»

Наверное, он удивился что мы так серьезны и ничего не отве­тили на его веселое приветствие.

В крематории стоял белый гробик Осмунда. Сверху лежали красивые розы, немного ландышей, а изголовье было украшено березовыми ветками и нарциссами. Мы никому не сообщали о времени кремации, и я по сей день не знаю, от кого были тогда цветы. Мы медленно приближались, шаги гулко отдавались в большом пустом помещении. Я держалась за руку отца. Он все время крепко сжимал мою руку. Не было ни музыки, ни пастора. Гроб тихо опустился, и после него остались только цветы.

На обратном пути мы не сказали ни слова. Но потом, когда отец один сидел у себя в башне, я поднялась к нему.

«Правда, хорошо, что все было именно так?»— спросил он, обняв меня. Я только кивнула.

У отца в башне на одной из полок стояла высокая ваза. Я ду­маю, что в ней был пепел маленького Осмунда. Но спрашивать я  не смела, чтобы не бередить рану. Да и не все ли равно, где пепел? Ведь Осмунда больше нет.

Отец горевал. Он потерял младшего сына, и новая утрата обо­стрила старую. Если он оставался наедине с мыслями, они, как и прежде, обращались к матери. Он тосковал по ней в своем одиночестве, тосковал, наверное, и по другим женщинам, а скорее всего — просто по нежности.

«Любящая, нежная женщина с горячим сердцем — как часто я мечтал о ней!— записано в дневнике 30 апреля 1913 года.— О той, одно только присутствие которой приносит мир, покой и утешение... Я встретил единственную, и вот она утрачена — на­всегда... Жизнь мрачна и становится все мрачнее».

Временами его охватывало отчаяние:

«Да стоит ли в конце концов так серьезно относиться к жизни? Не многого она, в сущности, стоит. Есть о чем сокрушаться! Поду­маешь, разбитые надежды, обманутая вера — господи, не пер­вое же это крушение в коловращении жизни. Так стоит ли из-за этого тратить ее понапрасну, посыпать главу пеплом и ходить в рубище?»

Отец еще держал великолепную породистую лошадь и часто ездил верхом. Кроме нее у нас была огромная гнедая для упряжки. Мне разрешалось брать ее, и тогда мы с отцом отправлялись в дальние прогулки верхом. Временами у него были другие спут­ники, и тогда я была лишней.

Но часто он выезжал один, носясь по лесам и полям впере­гонки с собственным беспокойным духом. Однажды во время од­ной такой прогулки он приехал на Холменколлен, присел к сто­лику и задумался. Дневник у него был при себе, и, не имея иного собеседника, он стал писать.

«Холменколлен, 3 мая 13

Сколько раз я сидел вот так в ресторанах многих стран, пил вино, думал и мечтал. С груды развалин вглядываюсь я в беспре­дельную пустоту.

...Там, на колонне, Регин кует меч Сигурду[154]. Для чего? Чтобы убить дракона и добыть сокровища. А я для чего кую свой меч? Я бросил ковать, зачем мне меч, нет ни сокровищ, ни женщины.

Сигурд испил напиток забвения и забыл о любимой, взял дру­гую — я пью вино, но мне-то забывать некого, и все же нужно столько стереть из памяти, совсем...

...Я на перепутье... дальше пойду умудренный, но отнюдь не счастливей прежнего — как горько, что мудрость всегда обхо­дится так несказанно дорого... Но стоит мне только сесть на коня и выехать в черную ночь и сырой туман — и к чертям собачьим все это!»

В таком настроении отец в июне вышел ненадолго в море, но большая часть лета ушла на подготовку нового путешествия. На этот раз путь предстоял долгий — через всю Сибирь до Владиво­стока. Со всей энергией взялся отец за труды по этнографии и гео­графии, чтобы извлечь наибольшую пользу из путешествия. Но и нами, детьми, он занимался куда больше обычного, очевидно, по­тому что собирался уехать надолго.

Ему было нелегко выкроить время для нас при всех своих мно­гочисленных делах, а нам и в голову не приходило, что может быть иначе. Когда он порой брал нас с собой погулять или читал нам вслух, или после обеда оставался посидеть с нами за чашкой кофе у камина, рассказывая какую-нибудь веселую историю, то нам казалось, что это уже много.

Но, вероятно, отец гораздо сильнее ощущал свою ответствен­ность за нас, чем нам казалось. Он только никак не мог взять в толк, что, если хочешь понять четырех подрастающих детей, нужно еще и большое терпение. Пока мать была жива, ему не при­ходилось нами заниматься. Тогда она рассказывала ему обо всем, что происходило. Проступки наши она представляла пустячными, зато расхваливала наши добродетели. Теперь ему приходилось во всем разбираться самому — он-то не склонен был считать наши недостатки пустячными.

«Кто любит сына, наказывает его[155]»,— таков был девиз отца. Особенно строг он был к сыновьям.

Одд говорил потом: «Меня вечно терзала совесть, я до сих пор не забыл этого ощущения». Впрочем, отец часто испытывал к Одду даже уважение. Я помню, как он говорил: «А ведь у маль­чишки есть характер». Признаваясь в каком-нибудь проступке, Одд всегда смотрел прямо в глаза отцу. Но даже с его храбро­стью нелегко было показывать отцу дневник с плохими отмет­ками. Однажды он особенно долго не решался показать его отцу. Ведь ему предстояло унижение, и Одд поднялся к отцу со стеснен­ной душою. Должно быть, вид у него был очень несчастный, по­тому что произошло нечто странное — отец только огорчился и не стал упрекать его.

«Мне жаль, что я огорчил тебя, папа»,— сказал Одд. Тогда отец вздрогнул: «Нет, мой мальчик, это не ты огорчил меня. Я огорчен сам собой. Ведь я понимаю, что слишком строг к вам».

Одд навсегда запомнил это. Раньше ему не приходило в голову, что отец такой же человек, как и все. И вдруг увидел его слабым и расстроенным не проступками детей, а своими собственными недостатками. Хотя в поведении отца по-прежнему нежность сме­нялась строгостью, Одд с тех пор перестал так его

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату