только что писал Грану о Еве (я всем о ней пишу). И в этом письме я сказал одну вещь, в которой заключена истина. Я спросил его, доводилось ли ему в слово «гордость» вкладывать смысл прекраснее того, который выражало оно, будучи отнесено к Еве? Оно осветило мне путь, как путеводная звезда. Да и вообще, ведь величайшее благо, которое может подарить нам другой человек,— это помочь нам возвыситься до того лучшего, что есть в нас самих. Когда ты был в Ледовитом океане, я видел в ней женщину, с которой ни одна другая не сравнится святостью своего предназначения. Мне представлялась она жрицею алтаря, на котором пылает тоска и надежда всех женщин. Она хранила его. Можно ли назвать другую, более достойную! С каким юмором отстраняла она от себя мирскую мелочность и глупость, как звенел он в ее смехе, и ведь таким лукавством был окрашен этот юмор и смех, такою всепобеждающей веселостью, что он и поныне звучит в моей памяти, точно посланец из прочного, незыблемого мира, полного счастья и света.
Мысленно я так прочно был связан с нею и с тобой, что совсем забыл о детях! Прочитав о них в твоем письме, я отложил письмо — и узрел берег! Как же я забыл о них! Ведь когда я с тобою мерял шагами палубу, когда стоял над нею в ее смертный час (все это неоднократно виделось мне, ведь я тут все один), я должен был тогда видеть детей. А я не видел! Конечно, они страшно усугубили ее муку в час последней разлуки, а тебе — твое жестокое одиночество. Вдобавок, я вижу, ты терзаешься мыслью о том, что они утратили. Но ведь это, именно это и озарит твою тьму, дорогой мой, отважный мой друг. Ведь так и со мной было — я не видел детей, пока не пришло сострадание, так и с тобой будет, когда ты переживешь самое страшное: дети! Дети!
Мне так хорошо было писать тебе о ней, а потому спасибо за твое Письмо. Каролина сочувствует тебе от всего сердца. Тысячи приветов от нее и от меня.
Бьёрнстьерне Бьёрнсон».
Ночь за ночью отец просиживал без сна в башне. Или ходил взад и вперед по комнате. Временами я тихонько подходила к его спальне послушать, там ли он. Тогда я слышала его шаги: туда и обратно, взад и вперед. Потом он садился за стол, ненадолго все стихало. И снова принимался ходить.
В эти первые недели он был не в силах взяться за работу. Наука утратила для него всякий интерес. Политика и важные вопросы жизни Норвегии, которым он в последние годы отдавал столько времени и сил, стали ему безразличны. Исчезло все, что придавало жизни цену и смысл. Однажды ночью, когда он сидел так, погруженный в свои думы, он снова взялся за дневник. Над фьордом светила луна, и невольно ему вспомнились строки из Омара Хайяма:
Чуть позже он продолжал писать:
«Здесь холодно и безотрадно пусто. В ночи за окном луна озаряет заснеженную землю. Жизнь? Бесцельное блуждание лунатика. О, какой кошмар, а я-то хотел проснуться. Теперь я хочу уснуть».
После смерти мамы он заболел и слег и в бреду все хотел проснуться от кошмара. Теперь кошмар стал явью. Жизнь шла своим неумолимым чередом без мамы, а он, человек действия, не в силах был продолжать жить. Каждому, близко знавшему отца, становилось ясно, как глубоко он подавлен, а ведь я изо дня в день была с ним рядом. Меня пугал его угрюмый взгляд. Ведь недавно он болел, чего раньше никогда не случалось, и это тоже беспокоило меня. Сам он уверял, что у него ничего не болит. «Не беспо койся обо мне, думай о детях»,— вот его постоянная отговорка. Я с трудом верила ему, выглядел он больным.
Но где же было мне, девчонке в неполные пятнадцать лет, догадаться, какие тяжкие думы одолевали отца в то время! Лишь спустя одиннадцать лет я наконец решилась заговорить с ним о том, что мучило нас, каждого по-своему, в те дни. И тут только мне стало ясно, как тяжко ему тогда пришлось. Сама я знала слишком много и слишком мало о том, что произошло. Я видела, как удручена была мама за несколько лет до смерти. Она сама говорила, что это из-за неуверенности в том, любит ли ее отец по- прежнему. Я видела также, что ее настроение улучшилось в последний год жизни, и она уверяла, что все опять хорошо. Если бы ничего не случилось, я, наверное, просто забыла бы все это, но сейчас, после маминой смерти, я снова принялась об этом думать и никак не могла отделаться от этих мыслей. Если бы я только знала, что отца терзает именно это! Да, если бы мы поговорили с отцом тогда же, насколько легче было бы нам в последующие годы! Но отец был растерян, замучен угрызениями совести и не мог никому довериться. А я тоже была растеряна и измучена, мне не хватало не только мамы, но в какой-то степени и отца тоже.
Люди были добры. Многие приезжали с утешениями, но получалось так, что они сидели погруженные в свою печаль, потому что многие горевали о маме. Я могла говорить только с маминой сестрой, тетей Малли. Она всегда находила нужные слова. Коре одиноко думал о своем. Мы были слишком близки по возрасту, чтобы я могла стать ему «мамой». При нас его мордочка часто бывала печальной, но на улице с друзьями он старался не подавать виду. С тремя младшими было легче. Они были рады моей ласке, и с ними я могла играть. Для меня они были спасением, еще и потому, что в их душах не так укоренилось горе.
В нашем хозяйстве не произошло больших изменений. Кучер Юхан заботился о лошадях, отоплении и делал всю черную работу по дому. Кухарка готовила привычную нам еду и вела счета, без всякого нашего вмешательства. Лилли убирала в доме, а все заботы о детях легли на замечательную Хельгу. Все эти люди думали об одном — сделать для нас все как можно лучше, и этим очень помогли отцу.
Мною больше всех занималась Лилли, мне никогда не забыть этого. Она старалась получше прибирать комнату, стирала и чинила мою одежду и следила, чтобы в школе я выглядела не хуже других. По вечерам она тихонько поднималась ко мне и сидела на краешке кровати, пока я не засыпала. Лилли попробовала было следить за моими уроками, но тут у нее ничего не вышло. Как отец не мог взяться за работу, так и я не могла заниматься уроками. В конце концов, по совету тети Малли отец забрал меня из школы в Бестуме. Я помню, как он сказал, что мне лучше сначала прийти в себя, а потом сразу сдать экзамен за весь курс в другой школе. Он говорил все так ласково и осторожно, что я не сразу поняла, что речь идет о школе. Но я обрадовалась. Участие учителей и учительниц, молчаливые, вопрошающие взгляды одноклассниц — все это было невесело.
Проходили недели и месяцы. Я почувствовала нечто похожее на облегчение, когда весной 1908 года отцу пришлось снова поехать в Лондон. Договор о суверенитете, его основное дело в Лондоне, давно был подписан, но сейчас отцу нужно было закончить множество других дел и подготовить все для своего преемника, секретаря миссии Юханнеса Иргенса. Да и король Эдуард хотел, чтобы отец оставался послом до официального визита в Норвегию его и королевы Александры — первого после того, как принцесса Мод стала норвежской королевой. Визит состоялся в мае, и отец наконец освободился. Помню его слова: «Итак, слава богу, эта глава окончена. И никогда больше...». А затем огорченно добавил: «Как это долго тянулось».
Он думал о маме и о том, что работа в Лондоне разлучила их. Он не мог знать тогда, как пригодится ему опыт работы посла через десять лет, как пригодятся ему знание европейской политики и те связи, которые завязались у него в Англии и с правительствами и королевскими домами других стран.
Вернулся отец из Лондона в мае 1908 года вместе с английской королевской семьей, и вскоре королева Александра и принцесса Виктория вместе с нашей королевой Мод посетили Пульхёгду. Мы заранее вышли во двор встречать гостей. Мы, конечно, с волнением ждали встречи с английской королевой, а отец предупредил нас, что нужно приседать и пониже кланяться. И вот они подъехали к усадьбе в открытых экипажах, запряженных лоснящимися вороными. На кучерах были сверкающие золотом ливреи и ци