диван совершенно изнуренную; она только могла сказать: «Не бойся, друг мой, это хорошие слезы, слезы умиления… нет, нет, я никогда не расстанусь с тобой!»
От волнения, от спазматического рыдания она закрыла глаза, — она была в обмороке. Я лил ей на голову одеколонь, мочил виски, она успокоилась, открыла глаза, лежала мою руку и впала в какое-то забытье, продолжавшееся больше часу; я простоял возле на коленях. Когда она раскрыла глаза, она встретилась с моим печальным и покойным взглядом, — слезы еще катились по щекам, она улыбнулась мне…
Это был кризис. С этой минуты тяжелые чары ослабли — яд действовал меньше.
— Александр, — говорила она, несколько оправившись, — доверши свое дело: поклянись мне, — мне это нужно, я без этого жить не могу, — поклянись, что все кончится без крови, подумай о детях… о том, что будет с ними без тебя и без меня…
— Даю тебе слово, что я сделаю все, что возможно, отстраню всякую коллизию, пожертвую многим, но для этого мне необходимо одно, — чтоб он завтра уехал, ну, хоть в Геную.
— Это как ты хочешь. А мы начнем новую жизнь, и пусть все прошедшее будет прошедшее. Я крепко обнял ее.
На другой день утром явилась ко мне Эмма. Она была растрепана, с заплаканными глазами, очень безобразна, в блузе, подпоясанной шнурком. Она трагически медленно подошла ко мне. В другое время я бы расхохотался над этой немецкой декламацией. Теперь было не до смеха. Я принял ее стоя и вовсе не скрывая, что мне ее посещение неприятно. (488)
— Что вам надобно? — спросил я.
— Я пришла
— Ваш муж, — сказал я, — мог бы сам прийти, если ему нужно, или он уже застрелился? Она скрестила руки на груди.
— И это
— Что это за комедия! — сказал я, перерывая ее речь, — ну, кто же приглашает людей таким образом, да еще через свою жену, на убийство. Это продолжение пошлых мелодраматических выходок, отвратительных для меня, — я не немец…
— Herr H<erzen>…
— Madame H<erwegh>, зачем вы беретесь за такие трудные комиссии? Вы могли ожидать, что вы не услышите от меня ничего приятного.
— Это роковое несчастие, — сказала она, помолчав, — оно равно поразило вас и меня… но посмотрите, какая разница в вашем раздражении и в моей преданности…
— Сударыня, — сказал я, — наши роли были не одинакие. Прошу не сравнивать их, а то как бы вам не пришлось покраснеть.
— Никогда! — сказала она запальчиво. — Вы не знаете, что говорите, — и потом прибавила: — Я увезу его, в этом положении он не должен остаться, ваша воля исполнится. Но вы больше не тот в моих глазах, которого я так много уважала и которого считала лучшим другом Георга. Нет, если б вы были тот человек, вы расстались бы с Natalie, — пусть она едет, пусть он едет, — я осталась бы с вами и с детьми здесь.
Я громко захохотал.
Она вспыхнула в лице и голосом, дрожащим от досады и негодования, спросила меня:
— Что это значит?
— Зачем же, — сказал я ей, — вы шутите в серьезных материях? Однако довольно, вот вам мой ultimatum: идите сейчас к Natalie сами, одни, переговорите с ней, — если она хочет ехать — пусть едет, я ничему и никому не (489) буду препятствовать,
Через час времени Эмма возвратилась и мрачно возвестила мне таким тоном, как будто хотела сказать: «Вот плоды твоих злодеяний!»
— Natalie не едет; она погубила великое существование из самолюбия, — я спасу его!
— Итак?
— Итак, мы на днях едем.
— Как на днях? Что вы это… Завтра утром — вы забыли, что ли, альтернативу?
(Повторяя это, я нисколько не изменял этим слову, данному Natalie: я был совершенно уверен, что она его увезет.)
— Я вас не узнаю, как горько я ошиблась в вас, — заметила сумасбродная женщина и снова вышла.
Дипломатическое поручение на этот раз было легко, — она возвратилась минут через двадцать, говоря, что он на все согласен: и на отъезд, и на дуэль, но с тем вместе он велел мне сказать,
— Вы видите, он все у нас шутит… Ведь и короля французского казнил просто палач, а не близкий приятель. Итак, вы завтра отправляетесь?
— Право, не знаю, как это сделать. У нас ничего не готово.
— За ночь все можно приготовить.
— Надобно паспорт визировать. Я позвонил, взошел Рокка, я сказал ему, что М-те Emma просит его сейчас визировать их пасс в Геную,
— Да у нас денег нет на дорогу.
— Много ли вам надобно до Генуи?
— Франков
— Позвольте мне вам их вручить.
— Мы здесь должны по лавочкам.
— Примерно?
— Франков пятьсот.
— Не беспокойтесь и — счастливый путь! (490)
Этого тонна она выдержать не могла. Самолюбие чуть ли не было в ней главной страстью;
— За что, — говорила она, — за что это обращение со
— Стало,
— Нет, — сказала она, захлебываясь слезами, — нет, я только хотела сказать, что я вас любила искренно, как сестра; я не хочу вас оставить» не пожав вам руки, я уважаю вас, вы, может, правы — но вы жестокий человек. Если б вы знали, что я вынесла…
— А зачем вы были всю вашу жизнь рабой? — сказал я ей, подавая руку; на ту минуту я не был способен к состраданию. — Вы заслужили вашу судьбу.
Она вышла вон, закрывая лицо.
На другой день утром, в десять часов, в извозчичьей карете, на которую нагрузили всякие коробки и чемоданы, отправился поэт mit Weib und Kind[705] в Геную. Я стоял у открытого окна, — он как-то юркнул в карету так быстро, что я и не приметил. Она протянула руку повару и горничной и села возле него. Унижения больше этого буржуазного отъезда я не могу себе представить.
Natalie была расстроена, — мы поехали вдвоем за город, прогулка была печальна; из живых, свежих ран струилась кровь. Воротившись домой, первое лицо, встретившее нас, был сын Гер<вега>, Горас, мальчик лет девяти, шалун и воришка.
— Откуда ты?
— Из Ментоне.
— Что случилось?
— Вот от maman записка к вам.
«Lieber H<erzen>, — писала она, как будто между нами ничего не было, — мы остановились дня на два в Ментоне; комната в гостинице небольшая, — Горас мешает Георгу, — позвольте его оставить у вас на несколько дней».
Это отсутствие такта поразило меня. Вместе с тем Эмма писала К. Фогту, чтоб он приехал
«Однако, — велела она мне сказать через Фогта, — квартира еще за ними целых три месяца, и я могу ею располагать».
Это было совершенно справедливо — только деньги за квартиру
Да, в этой трагедии, как у Шекспира, рядом со звуками, раздирающими сердце, с сгоном, с которым исходит жизнь, мрет последняя искра, тухнет мысль, — площадная брань, грубый смех и рыночное мошенничество.
У Эммы была горничная Жаннета, француженка из Прованса, красивая собой и очень благородная; она оставалась дня на два и должна была с их вещами ехать на пароходе в Геную. На другой день утром Жаннета тихо отворила дверь и спросила меня, может ли она взойти и поговорить со мной наедине. Этого никогда не бывало; я думал; что она хочет попросить денег, и готов был дать.
Краснея до ушей и со слезами на глазах, добрая провансалка подала мне разные счеты Эммы, не заплаченные по лавочкам, и прибавила:
— Madame приказывала мне, да я никак не могу этого сделать, не спросившись вас, — она, видите, приказывала, чтоб я забрала в лавках разных разностей и приписала бы их в эти счеты, — я не могла этого сделать, не сказавши вам.
— Вы прекрасно поступили. Что же она поручила вам купить?
— Вот записка.
На записке было написано
Говорят, что Цезарь мог читать, писать и диктовать в одно и то же время, а тут какое обилие сил: вздумать об экономическом приобретении полотна и о детских чулках, когда рушится семейство и люди касаются холодного лезвия Сатурповой косы. Немцы — славный народ!
