махали платками, адвокаты вскочили на свои лавки, мужчины с раскрасневшимся лицом, с слезами, струившимися на щеках, судорожно кричали: «Уре! Уре!». Прошли минуты две, судьи, недовольные неуважением, велели huissiers-восстановить тишину, две-три жалкие фигуры с палками махали, шевелили губами, шум не переставал и не делался слабее. Кембель вышел, и товарищи его вышли. Никто не обращал на это внимания, шум и крик продолжались. Присяжные торжествовали.
Я подошел к эстраде, поздравил Бернара и хотел пожать ему руку, но, как он ни наклонялся и я ни вытягивался, руки его я не достал. Вдруг два адвоката, незнакомые, в мантиях и париках, говорят мне: «Постойте, погодите», и, не ожидая ответа, схватывают меня и подсаживают, чтоб я мог достать его руку.
Только что крик стал утихать, и вдруг какое-то море ударилось в стены и ворвалось с глухим плеском во все окна и двери здания, это был крик на лестнице (104) в сенях, он уходил, приближался и разливался все больше и больше и, наконец, слился в общий гул, это был голос народа.
Кембель взошел и объявил, что Бернар по этому делу от суда освобожден, и вышел с своими «братьями-судьями». Вышел и я. Это была одна из тех редких минут, когда человек смотрит на толпу с любовью, когда ему легко с людьми… Много грехов Англии будут отпущены ей и за этот вердикт, и за эту радость! Я выплел вон, улица была запружена народом. Из бокового переулка выехал угольщик, посмотрел на толпу народа и спросил:
— Кончилось?
— Да.
— Чем?
— Not guilty.
Угольщик положил вожжи, снял свою кожаную шапку с огромным козырьком сзади, бросил ее вверх и неистовым голосом принялся кричать: «Уре! Уре!», и толпа опять принялась кричать «Уре!»
В это время из дверей Old Bailey вышли под прикрытием полиции присяжные. Народ их встретил с
Это было часу в шестом, в семь часов в Манчестере, Ньюкестле, Ливерпуле и проч. работники бегали по улицам с факелами, возвещая жителям — освобождение Бернара. Весть эту сообщили по телеграфу их знакомые; с четырех часов толпы стояли у телеграфических контор.
Вот как Англия отпраздновала новое торжество своей свободы!
После палмерстоновского поражения за Conspiracy Bill и неудачу дербитов в деле Бернара, процессы, затеянные правительством против двух брошюр, становились невозможными. Если б Бернар был обвинен, повешен или послан лет на двадцать в депортацию и общественное мнение осталось бы равнодушным, тогда было бы легко принести на заклание, для полноты (105) жертвы, двух-трех Исааков книгопечатания. Французские агенты уже точили зубы на другие брошюры и в том числе на «Письмо» Маццини.
Но Бернар был от суда освобожден, и это не всё. Овация присяжным, восторженный шум в Old Bailey, радость во всей Англии не предсказывали успеха. Дело брошюр перенесли в Queens Bench.
Это был последний опыт обвинить подсудимых. Присяжные Old Bailey казались ненадежными, жители Сити, строго держащиеся своих прав и несколько оппозиционные по традиции, не внушали доверия, присяжные Queens Bench из Вест-Энда, большей частью богатые торговцы, строго придерживающиеся религии порядка и традиции наживы. Но и на это jury[920] трудно было считать после вердикта портного.
К тому же вся пресса в Лондоне и во всем королевстве, за исключением нескольких, заведомо подкупленных листов, восстала, без различия партий, против посягательства на свободу книгопечатания. Сбирались митинги, составлялись комитеты, делались складки для уплаты штрафов и проторей, если бы правительству удалось осудить издателей, писались адресы и петиции.
Дело становилось труднее и нелепее со всяким днем. Франция в широких шароварах, couleur garance,[921] в кепи несколько набок, с зловещим видом смотрела из-за Ламанша — чем кончится дело, предпринятое в защиту ее господина. Освобождение Бернара ее глубоко обидело, и она вынимала из ножен свой тесак, ругаясь, как капрал.
С серебряной бледностью смотрел капитал на правительство — зеркальное правительство отразило его испуг. Но до этого нет никакого дела Кембелю и судебной власти
Еще хуже бы было, если б присяжные оправдали Трулова и Тхоржевского, тогда вся вина пала бы на правительство — почему оно не велело лондонскому префекту или лорду-мэру назначить присяжных из service de surete,[922] no крайней мере из
Это безвыходное положение очень хорошо понимали министры королевы и ее атторней, может бы, и они что-нибудь сделали, если б в Англии вообще можно было делать то, что англичане называют
Пришел день суда.
Накануне наш Б<откин> отправился в Queens Bench и вручил какому-то полицейскому пять шиллингов, чтобы он его завтра провел. Б<откин> смеялся и потирал руки, он был уверен, что мы останемся без места или что нас не пропустят в дверях. Он одного не взял в расчет, что именно дверей-то в залу Queens Bencha и нет, а есть большая арка. Я пришел за час до Кембеля, народу было немного, и я уселся превосходно. Смотрю, минут через двадцать является Б<откин>, глядит по сторонам, ищет, беспокоится.
— Что тебе надобно?
— Ищу, братец, моего полицейского.
— Зачем тебе его?
— Да он обещал место дать.
— Помилуй, тут сто мест к твоим услугам.
— Надул полицейский, — сказал Б <откин>, смеясь.
— Чем же он надул, ведь место есть. Полицейский, разумеется, не показывался. (107)
Между Тхоржевским и Трудовым шел горячий разговор, в нем участвовали и их солиситоры, наконец Тхоржевский обратился ко мне и сказал, подавая письмо:
— Как вы думаете об этом письме?
Письмо было от Трулова к его адвокату: он жаловался в нем на то, что его арестовали, и говорил, что, печатая брошюру, он вовсе не думал о Наполеоне, что он и впредь не намерен издавать подобных книг; письмо было подписано. Трудов стоял возле.
Советовать Трулову мне было нечего, я отделался какой-то пустой фразой, но Тхоржевский сказал мне:
— Они хотят, чтоб и я подписал такое письмо, этого не будет, я лучше пойду в тюрьму, а такого письма не подпишу.
«Сайленс!»[924] — закричал huissier; явился лорд Кембель. Когда все формальности были окончены, присяжные приведены к присяге, Фицрой Келли встал и объявил Кембелю, что он имеет сообщение от правительства. «Правительство, — сказал он, — имея в виду письмо Трулова, в котором он объясняет то-то и то-то, и приняв в расчет то-то и то-то, с своей стороны, от преследования
Кембель, обратившись к присяжным, сказал на это, что «виновность издателя брошюры о tyrannicidee несомненна, что английский закон, давая всевозможную свободу печати, тем не менее имеет полные средства наказывать вызов на такое ужасное преступление, и проч. Но так как правительство, по таким-то соображениям, от преследования отказывается, то и он готов, если присяжные согласны, суд прекратить, впрочем, если они этого не хотят, он будет продолжать».
Присяжные хотели завтракать, идти по своим делам, и потому, не выходя вон, обернулись спиной и, переговоривши, отвечали, как и следовало ожидать, что они тоже согласны на прекращение суда.
Кембель возвестил Трулову, что он от суда и следствия свободен. Тут не было даже рукоплескания, а только хохот.
Наступил антракт. В это время Б<откин> вспомнил, что он еще не пил чаю, и пошел в ближнюю (108) таверну. Черту эту я особенно отмечаю, как совершенно русскую. Англичанин ест много и жирно, немец много и скверно, француз немного, но с энтузиазмом; англичанин сильно пьет пиво и все прочее, немец пьет тоже пиво, да еще пиво за все прочее; но ни англичанин, ни француз, ни немец не находятся в такой полной зависимости от желудочных привычек, как русский. Это связывает их по рукам и ногам. Остаться без обеда… как можно… лучше днем опоздать, лучше того-то совсем не видать. Б<откин> заплатил за свой чай, сверх двух шиллингов, следующей превосходной сценой
Когда черед дошел до Тхоржевского, Фицрой Келли встал и снова объявил, что он имеет сообщение от правительства. Я натянул уши. Какую же причину он выдумал? Тхоржевский письма не писал.