выслушивать других не могли не довести их до драки.
Едва призванная к жизни, сила общественного мнения обличилась в диком консерватизме, она заявила свое участие в общем деле, толкая правительство во все тяжкие террора и преследования.
Наше положение становилось труднее и труднее, Стоять на грязи реакции мы не могли, вне ее у нас пропадала почва. Точно потерянные витязи в сказках, мы ждали на перепутье. Пойдешь направо — потеряешь коня, но сам цел будешь; пойдешь налево — конь будет цел, но сам погибнешь; пойдешь вперед — все тебя оставят; пойдешь назад — этого уж нельзя, туда для нас дорога травой заросла. Хоть бы явился какой-нибудь колдун или пустынник, который бы снял с нас тяжесть раздумья…
По воскресеньям вечером собирались у нас знакомые, и преимущественно русские. В 1862 число последних очень увеличилось: на выставку приезжали купцы и туристы, журналисты и чиновники всех вообще отделений, и Третьего в особенности. Делать строгий выбор было невозможно; коротких знакомых мы предупреждали, чтоб они приходили в другой день. Благочестивая скука лондонского воскресенья побеждала осторожность.
Отчасти эти воскресенья и привели к беде. Но прежде чем я ее передам, я должен познакомить с двумя-(290)тремя экземплярами родной фауны нашей, являвшимися в скромной зале Orset Housea, Наша галерея живых редкостей из России была, без всякого сомнения, замечательнее и занимательнее русского отдела на Great Exhibition.[1178]
…В 1860 получаю я из одного отеля на Гай-Маркете русское письмо, в котором какие-то люди извещали меня, что они, русские, находятся в услужении князя Юрия Николаевича Голицына, тайно оставившего Россию; «Сам князь поехал на Константинополь, а нас отправил по' другой дороге. Князь велел дождаться его и дал нам денег на несколько дней. Прошло больше двух недель — о князе ни слуха, деньги вышли, хозяин гостиницы сердится. Мы не знаем, что делать, по-английски никто не говорит». Находясь в таком беспомощном состоянии, они просили, чтоб я их выручил.
Я поехал к ним и уладил дело. Хозяин отеля знал меня и согласился подождать еще неделю.
Дней через пять после моей поездки подъехала к крыльцу богатая коляска, запряженная парой серых лошадей в яблоках. Сколько я ни объяснял моей прислуге, что, как бы человек ни приезжал, хоть цугом, и как бы ни назывался, хоть дюком, все же утром не принимать, — уважения к аристократическому экипажу и титулу я не мог победить. На этот раз встретились оба искусительные условия — и потому через минуту огромный мужчина, толстый, с красивым лицом ассирийского бога-вола — обнял меня, благодаря за мое посещение к его людям.
Это был князь Юрий Николаевич Голицын. Такого крупного, характеристического обломка всея России, такого specimena[1179] нашей родины я давно не видал.
Он мне сразу рассказал какую-то неправдоподобную историю, которая вся оказалась справедливой — как он давал кантонисту переписывать статью в «Колокол» и как он разошелся с своей женой, как кантонист донес на Вего, а жена не присылает денег, как государь его услал на безвыездное житье в Козлов, вследствие чего он решился бежать за границу и поэтому увез с собой какую-то барышню, гувернанту, управляющего, регента, (291) горничную через молдавскую границу. В Галаце он захватил еще какого-то лакея, говорившего ломаным языком на пяти языках и показавшегося ему шпионом… Тут же объявил он мне, что он страстный музыкант и будет давать концерты в Лондоне; а потому хочет познакомиться с Огаревым.
— Дорого у вас здесь в Англии б-берут на таможне, — сказал он, слегка заикаясь, окончив курс своей
всеобщей истории.
— За товары, может, — заметил я, — а к путешественникам custom-house[1180] очень снисходителен.
— Не скажу — я заплатил шиллингов пятнадцать за крок-кодила.
— Да это что такое?
— Как что — да просто крок-кодил. Я сделал большие глаза и спросил его:
— Да вы, князь, что же это: возите с собой крокодила вместо паспорта — стращать жандармов на границах?
— Такой случай. Я в Александрии гулял; а тут какой-то арабчонок продает крокодила — понравился, я и купил.
— Ну, а арабчонка купили?
— Ха, ха — нет.
Через неделю князь был уже инсталирован,[1181] в Porches-ter terrace, то есть в очень дорогой части города, в большом доме. Он начал с того, что велел на веки вечные, вопреки английскому обычаю, открыть настежь вороты и поставил в вечном ожидании у подъезду пару серых лошадей в яблоках. Он зажил в Лондоне, как в Козлове, как в Тамбове.
Денег у него, разумеется, не было, то есть были несколько тысяч франков на
Но князь шел на всех парах… Начались концерты. Лондон был удивлен княжеским титулом на афише, и (292) во второй концерт зала была полна (St. Jamess Hall, Piccadilly). Концерт был великолепный. Как Голицын успел так подготовить хор и оркестр, это его тайна — но концерт был совершенно из ряду вон. Русские песни и молитвы, «Камаринская» и обедня, отрывки из оперы Глинки и из евангелья («Отче наш») — все шло прекрасно.
Дамы не могли налюбоваться колоссальными мясами красивого ассирийского бога, величественно и грациозно поднимавшего и опускавшего свой скипетр из слоновой кости. Старушки вспоминали атлетические формы императора Николая, победившего лондонских дам всего больше своими обтянутыми лосинными, белыми, как русский снег — кавалергардскими collants.[1182]
Голицын нашел средство и из этого успеха сделать себе убыток. Упоенный рукоплесканиями, он послал в конце первой части концерта за корзиной букетов (не забывайте лондонские цены) и перед началом второй части явился на сцену; два ливрейных лакея несли корзину, князь, благодаря певиц и хористок, каждой поднес по букету, Публика приняла и эту галантерейность аристократа-капельмейстера громом рукоплесканий. Вырос, расцвел мой князь и, как только окончился концерт, пригласил
Тут, сверх лондонских цен, надобно знать и лондонские обычаи — в одиннадцать часов вечера, не предупредивши с утра, нигде нельзя найти ужин человек на пятьдесят.
Ассирийский вождь храбро пошел пешком по Rйgent street с музыкальным войском своим, стучась в двери разных ресторанов, и достучался наконец: смекнувший дело хозяин выехал на холодных мясах и на горячих винах.
Затем начались концерты его с всевозможными штуками, даже с политическими тенденциями. Всякий раз гремел Herzens Waltzer,[1183] гремела Ogareffs Quadrille[1184] и потом «Emancipation Symphonie»[1185] — пьесы, которыми и теперь, может, чарует князь москвичей и которые, ве(293)роятно, ничего не потеряли при переезде из Альбиона, кроме собственных имен — они могли легко перейти на Potapoffs Waltzer,[1186] Mina Waltzer,[1187] a потом и в Komissaroffs Partitur.[1188]
При всем этом шуме денег не было — платить было нечем. Поставщики начали роптать, и дома начиналось исподволь спартаковское восстание рабов.
…Одним утром явился ко мне factotum[1189] князя, его управляющий, переименовавший себя в секретаря, с «регентом», то есть не с отцом Филиппа Орлеанского, а с белокурым и кудрявым русским малым лет двадцати двух, управлявшим певцами.
— Мы, А<лександр> И<ванович>, к вам-с.
— Что случилось?
— Да уж Юрий Николаевич очень обижает, хотим ехать в Россию — и требуем расчета; не оставьте вашей милостью, вступитесь.
Так меня и обдало отечественным паром, — словно на каменку, поддали…
— Почему же вы обращаетесь с этой просьбой ко мне? Если вы имеете серьезные причины жаловаться на князя, — на это есть здесь для всякого суд, и суд, который не покривит ни в пользу князя; ни в пользу графа.
— Мы, точно, слышали об этом,
— Какая же польза будет вам от моего разбора? Князь скажет мне, что я мешаюсь в чужие дела, — я и поеду с носом. Не хотите в суд, — пойдите к послу, не мне, а ему препоручены русские в Лондоне…
— Это уж где же-с? Коль скоро- русские господа сидят, какой же может быть разбор с князем; а вы ведь за народ: так мы так и пришли к вам — уж разберите дело, сделайте милость.
— Экие ведь какие; да князь не примет моего разбора — что же вы выиграете?
— Позвольте доложить-с, — с живостью возразил секретарь, — этого они не посмеют-с, так как они очень (294) уважают вас, да и боятся-с сверх того: в «Колокол»-то попасть им не весело — амбиция-с.
— Ну, слушайте, чтоб не терять нам попусту время, вот мое решение: если князь согласен принять мое посредничество, я разберу ваше дело — если нет, идите в суд; а так как вы не знаете ни языка, ни здешнего хожденья по делам, то я, если вас в самом деле князь обижает, дам человека, который знает то и другое и по-русски говорит.
— Позвольте, — заметил секретарь.
— Нет, не позволяю, любезнейший. Прощайте. Пока они ходят к князю, скажу об них несколько слов. Регент ничем не отличался, кроме музыкальных способностей — это был откормленный, крупичатый, туповато-красивый, румяный малый из дворовых — его манера говорить прикартавливая, несколько заспанные глаза напоминали мне целый ряд, — как в зеркале, когда гадаешь, — Сашек, Сенек, Алешек, Мирошек. И секретарь был тоже чисто русский продукт, но более резкий, представитель своего типа. Человек лет за сорок, с небритым подбородком, испитым лицом, в засаленном сертуке, весь — снаружи и внутри — нечистый и замаранный, с небольшими плутовскими глазами и с тем особенным запахом русских пьяниц, составленным из вечно поддерживаемого перегорелого сивушного букета с оттенком лука и гвоздики, для прикрытия. Все черты его лица ободряли, внушали доверие всякому скверному предложению — в его сердце оно нашло бы, наверное, отголосок и оценку, а если выгодно, и помощь. Это был первообраз русского чиновника, мироеда, подьячего, коштана. Когда я его спросил, доволен ли он готовившимся освобождением крестьян, он отвечал мне:
— Как же-с, — без сомненья, — и, вздохнувши, прибавил: — Господи, что тяжеб-то будет-с, разбирательств! А князь завез меня сюда, как на смех, именно в такое время-с.
До приезда Голицына он мне с видом задушевности говорил:
— Вы не верьте, что вам о князе будут говорить насчет притеснения крестьян или как он хотел их без земли на волю выпустить за большой выкуп. Все это враги распускают. Ну, правда, мот он и щеголь; но зато сердце доброе и для крестьян отец был. (295)