Друзья,
С глубокой любовью и глубокой печалью провожаем мы к вам вашего товарища; только тайная надежда, что
Мы понимаем, что вам нельзя не примкнуть к польскому восстанию, какое бы оно ни было, вы искупите собой грех русского императорства; да сверх того, оставить Польшу на побиение без всякого протеста со стороны русского войска также имело бы свою вредную сторону безмолвно-покорного, безнравственного участия Руси в петербургском палачестве.
Тем не менее ваше положение трагично и безвыходно. Шанса на успех мы никакого не видим. Даже если б Варшава на один месяц была свободна, то оказалось бы только, что вы заплатили долг своим участием в движении
При теперешнем преждевременном восстании Польша, очевидно, погибнет, а русское дело надолго потонет в чувстве народной ненависти, идущей в связь с преданностью царю, и воскреснет только после, долго после, когда ваш подвиг перейдет в такое же преданье, как 14 декабря, и взволнует умы поколения, теперь еще не зачатого.
Вывод отсюда ясен: отклоните восстание до лучшего времени
Если ваши усилия останутся бесплодными, тут больше делать нечего, как покориться судьбе и принять неизбежное мученичество, хотя бы его последствием был застой (349) России на десятки лет. По крайней мере сберегите по возможности людей и силы, чтоб из несчастного проигранного боя оставались элементы для будущей отдаленной победы.
Если же вы успеете и восстание будет отложено, тогда вы должны начертить себе твердую линию поведения и не уклоняться от нее.
Тогда вам надо иметь одно в виду — делать общее русское дело, а не исключительно польское. Составить целую неразрывную цепь тайного союза во всех войсках во имя
Для нас этот план так ясен, что вы не можете не сознавать того, что надо делать.
Добейтесь его, каких бы трудов оно ни стоило.
Друзья и братья. — Строки, писанные другом нашим, Николаем Платоновичем Огаревым, проникнуты искреннею и бесконечною преданностью к великому делу нашего народного да общеславянского освобождения. Нельзя не согласиться с ним, что общему мерному ходу славянского, и в особенности русского, поступательного движения преждевременное и частное восстание Польши грозит перерывом. Признаться надо, что, при настоящем настроении России и целой Европы, надежд на успех такого восстания слишком мало — и что поражение партии движения в Польше будет иметь непременным последствием временное торжество царского деспотизма в России. — Но, с другой стороны, положение поляков до того невыносимо, что вряд ли у них станет надолго терпения. Само правительство гнусными мерами систематического и жестокого притеснения вызывает их, кажется, на восстание, отложить которое было бы по этому самому столько же (350) нужно для Польши, как и необходимо для России. — Отложение его до более дальнего срока было бы, без всякого сомнения, и для них и для нас спасительно. К этому вы должны устремить все усилия свои, не оскорбляя, однако, ни их священного права, ни их национального достоинства. Уговаривайте их сколько можете и доколь обстоятельства позволяют, но вместе с тем не теряйте времени, пропагандируйте и организуйтесь, дабы быть готовыми к решительной минуте, — и когда выведенные из последней меры и возможности терпения наши несчастные польские братья встанут, встаньте и вы не против них, а за них, — встаньте во имя русской чести, во имя славянского долга, во имя русского народного дела с кликом: «Земля и воля». — И если вам суждено погибнуть, сама погибель ваша послужит общему делу. А бог знает! Может быть, геройский подвиг ваш, в противность всем расчетам холодного рассудка, неожиданно увенчается и успехом?..
Что ж до меня касается, что бы вас ни ожидало, успех или гибель, я надеюсь, что мне будет дано разделить вашу участь. — Прощайте и, может быть, до скорого свидания.
(ГЛАВА V). ПАРОХОД «WARD JACKSON» R. WEATHERLEY&Cо
Вот что случилось месяца за два до польского восстания. Один поляк, приезжавший ненадолго из Парижа в Лондон, Иосиф Сверцекевич, — по приезде в Париж — был схвачен и арестован вместе с Хмелинским и Миловичем, о котором я упомянул при свидании с членами жонда.
Во всей арестации было много странного. Хмелинский приехал в десятом часу вечера; он никого не знал в Париже и прямо отправился на квартиру Миловича. Около одиннадцати явилась полиция.
— Ваш пасс, — спросил комиссар Хмелинского.
— Вот он, — и Хмелинский подал исправно визированный пасс на другое имя.
— Так, так — сказал комиссар, — я знал, что вы под этим именем. Теперь вашу портфель, — спросил он Сверцекевича. (351)
Она лежала на столе Он вынул бумаги, посмотрел и, передавая своему товарищу небольшое письмо с надписью Е. А. прибавил:
— Вот оно!
Всех трех арестовали, забрали у них бумаги, потоп выпустили, дольше других задержали Хмелинского — для полицейского изящества им хотелось, чтоб он назвался своим именем. Он им не сделал этого удовольствия — выпустили и его через неделю
Когда год или больше спустя прусское правительство делало нелепейший познанский процесс, прокурор в числе обвинительных документов представил бумаги, присланные из русской полиции и принадлежавшие Сверцекевичу. На возникший вопрос, каким образом бумаги эти очутились в России, прокурор спокойно объяснил, что, когда Сверцекевич был под арестом, некоторые из его бумаг были сообщены французской полицией русскому посольству.
Выпущенным полякам ведено было оставить Францию — они поехали в Лондон. В Лондоне он сам рассказывал мне подробности ареста и, по справедливости, всего больше дивился тому, что комиссар знал, что у него есть письмо с надписью Е А — Письмо это из рук в руки ему дал Маццини и просил его вручить Этьенну Араго.
— Говорили ли вы кому-нибудь о письме? — спросил я.
— Никому, решительно никому, — отвечал Сверцекевич.
— Это какое-то колдовство — не может же пасть подозрение ни на вас, ни на Маццини. Подумайте-ка хорошенько.
Сверцекевич подумал.
— Одно знаю я, — заметил он, — что я выходил на короткое время со двора и, помнится, портфель оставил в незапертом ящике.
— Ciew, Ciew![1235] Теперь позвольте, где вы жили?
— Там-то, в furnished appartements.[1236]
— Хозяин англичанин?
— Нет, поляк.
— Еще лучше. А имя его? (352)
— Тур — он занимается агрономией.
— И многим другим — коли отдает меблированные квартиры. Тура этого я немного знаю. Слыхали вы когда-нибудь историю о некоем Михаловском?
— Так, мельком.
— Ну, я вам расскажу ее. Осенью пятьдесят седьмого года я получил через Брюссель письмо из Петербурга. Незнакомая особа извещала меня со всеми подробностями о том, что один из сидельцев у Трюбнера, Михаловский, предложил свои услуги III отделению шпионить за нами, требуя за труд двести фунтов — что в доказательство того, что он достоин и способен, он представлял список лиц, бывших у нас в последнее время, — и обещал доставить образчики рукописей из типографии.
Прежде чем я хорошенько обдумал, что делать, — я получил
В истине сведения я не имел ни малейшего сомнения. Михаловский, поляк из алиции, низкопоклонный, безобразный, пьяный, расторопный и говоривший на четырех языках, имел все права на звание шпиона и ждал только случая pour se faire valoir.[1237]
Я решился ехать с Огаревым к Трюбнеру и уличить его, сбить на словах — и во всяком случае прогнать от Трюбнера. Для большей торжественности я пригласил с собой Пианчиани и двух поляков. Он был нагл, гадок, запирался, говорил, что шпион — Наполеон Шестаковский,
— Это все зависть, — говорил он, — у кого из наших заведется хорошее пальто, сейчас другие кричат: «Шпион!»
— Отчего же, — спросил его Зено Свентославский, — у тебя никогда не было хорошего пальто, а тебя всегда считали шпионом?
Все захохотали. (353)
— Да обидьтесь же наконец, — сказал Чернецкий.
— Не первый, — сказал философ, — имею дело с такими безумными.
— Привыкли, — заметил Чернецкий.
Мошенник вышел вон.