писал глубоко волнующую его лирическую поэму.

Лиричен герценовский пейзаж. В одно неразрывное целое у него сплетаются описание природы и передача ощущений, вызванных, рожденных волнующей близостью к ней. Его воспоминания о деревенской жизни полны трогательной поэзии русской природы, поэзии тихих сельских вечеров. Это — подлинно поэтические картины, напоминающие пейзажную живопись Тургенева, Чехова, Левитана.

Горький видел в Герцене одного из «своеобразных стилистов» русской литературы, он называл автора «Былого и дум» первым в ряду таких писателей, как Некрасов, Тургенев, Салтыков, Лесков, Г. Успенский, Чехов.[11] Блестящее мастерство слова в художественных и публицистических произведениях Герцена вызывало восторженные оценки уже у современников писателя. Тургенев, например, говорил, что Герцен «был рожден стилистом».[12] Известно, как восхи(18)щал всегда автора «Записок охотника» язык Герцена, особенно — язык и стиль его воспоминаний: «приводит меня в восторг: живое тело», «так писать умел он один из русских».[13]

Герцен высоко ценил богатейшие возможности русского языка: «…главный характер нашего языка, — читаем мы в «Былом и думах», — состоит в чрезвычайной легости, с которой все выражается на нем — отвлеченные мысли, внутренние лирические чувствования, «жизни мышья беготня», крик негодования, искрящаяся шалость и потрясающая страсть». Он отстаивал русский язык как «звучный, богатый», «язык гибкий и могучий, способный выражать и самые отвлеченные идеи германской метафизики и легкую, сверкающую игру французского остроумия» («Русский народ и социализм», 1851).

В языке записок Герцена творческая индивидуальность писателя воплотилась особенно ярко. «Его ум — ум исключительный по силе, как его язык исключителен по красоте и блеску»,[14] — говорил о Герцене Горький.

Блестящие афоризмы, неожиданные эффектные сближения, сравнения и метафоры придают языку Герцена изумительную яркость и красочность. Горькая ирония у него чередуется с забавным анекдотом, саркастическая насмешка — с легким каламбуром, а редкостный архаизм — с смелым галлицизмом; народный русский говор сосуществует в «Былом и думах» с обилием иноязычных слов. В этих контрастных столкновениях проявляла себя характерная экспрессивность стиля Герцена.

«Канцелярия министра внутренних дел, — пишет Герцен, — относилась к канцелярии вятского губернатора, как сапоги вычищенные относятся к невычищенным; та же кожа, те же подошвы, но одни в грязи, а другие под лаком». Мимоходом он назовет конюшню «богоугодным заведением для кляч», графа Панина сравнит с «жирафом в андреевской ленте», а «появление полицейского в России» уподобит «черепице, упавшей на голову».

Неожиданные острые контрасты служили излюбленным приемом Герцена-стилиста. Порою они нарушали обычное представление о «нормах» литературного языка. В галлицизмах и «неверностях в языке» «Былого и дум» упрекал Герцена Тургенев.[15] «…Слог твой чересчур небрежен», — пишет Тургенев Герцену об отрывках в (19) третьей книжке «Полярной звезды».[16] «Это тем более неприятна, — продолжает он, — что вообще язык твой легок, быстр, светел и имеет свою физиономию».[17] Но то, в чем Тургенев видел «до безумия неправильный» язык,[18] самому Герцену казалось органически необходимым художественным элементом рассказа, не отклонением и нарушением литературной нормы, а выражением его, герценовского, понимания этой «нормы».

Мемуарам свойственна крайняя напряженность, динамичность как в языке и стиле, так и в самом построении предложения. В одном из писем Герцен сравнивал «Былое и думы» с «ближайшим писанием к разговору: тут и факты, и слезы, и хохот, и теория…» Он добивался непринужденного стиля рассказа, естественной простоты в развитии действия.

«Надобно фразы круто резать, швырять и, главное, сжимать», — писал Герцен (письмо к Н. П. Огареву, 25 октября 1867 г.). И он бесконечно варьирует свою фразу, под его пером предложение становится гибким и выразительным. Фразы «круто режутся» и «швыряются», как в отрывке «После набега» — замечательном образчике герценовской экспрессии и политической патетики, в сосредоточенном драматизме «рассказа о семейной драме» они достигают предельной лаконичности и сдержанности (см… например, главу «Смерть»).

Излюбленной формой образного и динамического раскрытия: мысли Герцену часто служил диалог во всех его видах, от безыскусственной, непринужденной беседы до диалога напряженного, протекающего почти без авторских ремарок. В «Былом и думах» диалог везникает в самых драматических эпизодах, воздействие его необычайно сильно (см. главу «Третье марта и девятое мая 1838 года», рассказ о «маленьком романе» с Медведевой- в главе «Разлука», сцену смерти Natalie и др.). Благодаря диалогической форме ярче обрисовывались облик и убеждения герценовского «собеседника». Иногда диалог явно инсценируется автором в тех же целях более полной характеристики образа (например, «ручного судьи» в главе XV, см. также «великолепную сцену», говоря словами Герцена, с полковником в начале главы «Апогей и перигей» и др.).

Диалог открывал широкие возможности для введения в мемуары живой речи, непосредственно разговорного языка, к которому Герцен стремился и в авторском тексте. Те же цели в известной мере дости(20)гались через воспроизведение в записках подлинных писем — самого Герцена, его жены и многих других лиц. В результате образовывались те сложные языковые сочетания, которые каждый раз поражают читателя своей смелой пестротой.

* * *

Товарищ Герцена по кружку Московского университета и один из первых русских эмигрантов Н. И. Сазонов в своей статье о Герцене, предназначенной для иностранного читателя, пророчески писал, что «Былое и думы» «долго будут жить, как национальный памятник и литературный шедевр». Сазонов справедливо подчеркнул национальное своеобразие этого «лучшего произведения знаменитого писателя». Герцен, по словам Сазонова, «всегда остается верен своей национальности, когда говорит о Западной Европе. В этом великая ценность его книги, его стиля и, скажем даже, его личности; это-то и делает его в истории умственного развития России выразителем существенного перелома, зачинателем новой эпохи».[19]

Сазонов тонко подметил устремленность к будущему герценов-ского рассказа о «былом». Этого оказались не в состоянии понять русские либералы. В своих оценках, порой самых восторженных, либералы постоянно ограничивали идейное значение «Былого и дум» тесными пределами воспоминаний.

Герцен был одним из первых русских писателей, получивших признание передовых общественных кругов на Западе. Он показал международному общественному мнению неиссякаемые источники внутренней силы, обаяния и мужества русского человека, скованного самодержавным режимом, но непреклонно стойкого в борьбе за честь v счастье отчизны. В этом чувстве героического патриотизма он видел залог революционного обновления родной страны.

«Былое и думы» наравне с публицистикой Герцена действительно «знакомили Европу с Русью», утверждая всемирно-историческое значение русского народа и его освободительной борьбы. Известен взволнованный отзыв великого французского писателя Виктора Гюго о «Былом и думах». «Благодарю вас, — писал он Герцену, — за прекрасную книгу, которую вы прислали мне. Ваши воспоминания — это летопись счастья, веры, высокого ума… ваша книга восхищает меня от начала до конца. Вы внушаете ненависть к деспотизму, вы помогаете раздавить чудовище; в вас соединились неустрашимый боец и смелый мыслитель».[20] (21)

В наши дни мемуары Герцена стали одной из любимых книг советского народа, законной гордостью великой русской литературы. Как литературное произведение большой и самобытной художественной силы и как историко-мемуарный документ «Былое и думы» принадлежат к числу самых выдающихся явлений русской общественной мысли. Советская социалистическая культура бережно хранит в своей сокровищнице бессмертное наследие «писателя, сыгравшего великую роль в подготовке русской революции».[21]

Вл. Путинцев

БЫЛОЕ И ДУМЫ

Н П. Огареву

В этой книге всего больше говорится о двух личностях. Одной уже нет, — ты еще остался, а потому тебе, друг, по праву принадлежит она.

Искандер

1 июля I860.

Eagles Nest, Bournemo uth

Многие из друзей советовали мне начать полное издание «Былого и дум», и в этом затруднения нет, по крайней мере относительно двух первых частей. Но они говорят, что отрывки, помещенные в «Полярной звезде», рапсодичны, не имеют единства, прерываются случайно, забегают иногда, иногда отстают. Я чувствую, что это правда, — но поправить не могу. Сделать дополнения, привести главы в хронологический порядок — дело не трудное; но все переплавить, dun jet,[22] я не берусь.

«Былое и думы» не были писаны подряд; между иными главами лежат целые годы. Оттого на всем остался оттенок своего времени и разных настроений — мне бы не хотелось стереть его.

Это не столько записки, сколько исповедь, около которой, по поводу которой собрались там-сям схваченные воспоминания из былого, там-сям остановленные мысли из дум. Впрочем, в совокупности этих пристроек, надстроек, флигелей единство есть, по крайней мере мне так кажется.

Записки эти не первый опыт. Мне было лет двадцать пять, когда я начинал писать что-то вроде воспоминаний. Случилось это так: переведенный из Вятки во Владимир — я ужасно скучал. Остановка перед Москвой дразнила меня, оскорбляла; я был в положении человека, сидящего на последней станции без лошадей!

В сущности, это был чуть ли не самый «чистый, самый серьезный период оканчивавшейся юности».[23] И скучал-то я тогда светло и счастливо, как дети скучают накануне (27) праздника или дня рождения. Всякий1 день приходили письма, писанные мелким шрифтом; я был горд и счастлив ими, я ими рос. Тем не менее разлука мучила, и я не знал, за что приняться, чтоб поскорее протолкнуть эту вечность — каких-нибудь четырех месяцев… Я послушался данного мне совета и стал на досуге записывать мои воспоминания о Крутицах, о Вятке. Три тетрадки были написаны… потом прошедшее потонуло в свете настоящего.

В 1840 Белинский прочел их, они ему понравились, и он напечатал две тетрадки в «Отечественных записках» (первую и третью), остальная и теперь должна валяться где-нибудь в нашем московском доме, если не пошла на подтопки.

Прошло пятнадцать лет, «я жил в одном из лондонских захолустий, — близ Примроз-Гиля, отделенный от всего мира далью, туманом и своей волей.

В Лондоне не было ни одного близкого мне человека. Были люди, которых я уважал, которые уважали меня, но близкого никого. Все подходившие, отходившие, встречавшиеся занимались одними общими интересами, делами всего человечества, по крайней мере делами целого народа; знакомства их были, так сказать, безличные. Месяцы проходили, и ни одного слова о том, о чем хотелось поговорить.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату