говорили: «Едет Кутузов бить французов».
Ярче запылали в лагере русском бивачные костры.
Солдаты спешили обсушиться у костров, почиститься от осенней липкой грязи, чтобы явиться перед новым главнокомандующим в лучшем виде.
Кутузов приехал к армии, когда она стояла в Царевом Займище, близ Гжатска, и принял от Барклая де Толли командование. Под громкие крики «ура» он объезжал войска, одетый в походную форму, в летней фуражке без козырька. Коня его солдаты сразу стали называть «лошадкой»: это был смирный старый мерин белой масти. На смотру увидели, что над Кутузовым парит орел, вестник победы. Орла заметили немногие, но говорила об этом вся армия.
Еще солдаты заметили, проходя мимо главнокомандующего и его свиты, что рядом с генералами, по левую руку от Кутузова, стоят три древних старика солдата: один в старинной-треуголке, второй в кивере екатерининских времен, а третий в мужицком треухе. Первый — бритый, с усами, выше всех, прямой и степенный, в сапогах. Второй — широкоплечий, коренастый, с седою бородой, в валенках, подшитых кожей. А третий — маленький, худой, с гусиной, верткой шеей, в узорчатых лаптях и новых онучах.
Что это за люди, узналось в тот же вечер от солдат роты, назначенной в караул при усадьбе на реке Любогости, где поместился Кутузов…
Три старика, поставленные на таком видном месте во время смотра, оказались суворовскими ветеранами. В сапогах, бритый — сержант Клычков; в валенках, бородатый — капрал Федюхин; в лаптях — рядовой Пустяков.
Когда рота самогитских гренадеров пришла занять караул, суворовские старики на кухне угощались с кутузовского стола. Гренадерам выдали по чарке, они зажгли костры на берегу Любогости, и к ним вскоре присоединились суворовские сподвижники: Пустяков, Федюхин и Клычков…
— Мир вашему сидению! — приветствовал гренадеров бородач Федюхин.
— Пожалуйте к нашему смирению, — ответил взводный караульной роты Иванов. — Ребята, раздвинься, дай место почтенным старикам.
Солдаты раздвинулись, и ветераны суворовских походов сели у огня. Клычков набил носогрейку табачком и, взяв пальцами из костра уголек, раздул его и, закурив, смял меж пальцев в порошок.
— Видать, вы, дядюшка, огня совсем не боитесь! — польстил сержанту один из самогитских гренадеров.
— Нам огня нечего бояться! — ответил Клычков. — Мы с генералиссимусом Суворовым прошли огонь, воду и медные трубы.
— А с Кутузовым вам, дядюшка, вместе воевать не приходилось? Ведь, говорят, Кутузов-то у Суворова воевать учился?..
— Было такое дело. И воевал. И то, что Михаил Илларионович у Александра Васильевича кой-чего перенял, тоже верно.
— Вот бы Суворов — он живо с Бонапартом расправился! Верно, дядюшка?
— Суворов-то? Он, милые мои, он бы его… — нараспев заговорил Пустяков. — С Суворовым-то мы бы…
— Ну, запел свое! «Суворов — то, Суворов — это»! — сердито перебил Пустякова сержант Клычков. — Михаила Илларионовича тоже хаять нельзя.
Бородач Федюхин вставил свое слово:
— Молодым Михаил Илларионович побойчей был. Той важности, осанки, что нынче, в нем не виделось…
— Поди, чай, с Суворовым не поспорил бы, — возразил солдат караульной роты. — Суворов, слыхать, боек был, куда прочим!
— А вот раз поспорил!
— Скажи, дядюшка, как оно было…
Рассказ у сержанта Клычкова, наверное, был давно готов, и не в первый раз ему приходилось рассказывать о том, как Кутузов с Суворовым поспорил… Это можно понять из того, что сержант, раньше чем начать рассказ, занялся своей трубочкой: он ее выбил о каблук, продул, набил табачком и уголек уж взял, да заговорил, забыл про трубку — и уголек погас у него в пальцах.
— Было это перед самым штурмом Измаила. Крепость на Дунае — Измаил. Стены каменные, в двадцать сажен высотой. Валы крутые. Рвы глубокие. На валах тысяча пушек. В крепости целая армия, запершись. Славная крепость, неодолимая. Наши генералы сомневались: штурмом-де Измаил взять нельзя. И Кутузов тоже. «Не лучше ли, говорит, нам на такую хитрость пуститься: обложить крепость, чтобы ни выхода, ни входа им не было, и ждать. Голод — не тетка. Поедят все и запросят пардона». — «Нет, — говорит Суворов, — так нельзя. Тогда надо столько же и нам провианта запасти. А время к зиме. Надо брать Измаил штурмом! А чтобы ты, Миша, — говорит он Кутузову, — поверил, что это — дело верное, назначаю тебя комендантом Измаила».
Было это так примерно за неделю до штурма. Кутузов-то молод был, говорю, горяч. Возликовал: ну-ка, всамделе комендант! Уж ему не терпится, и начал приставать к Суворову: «Давай да давай скорее штурмовать». Хочется ему поскорее стать комендантом. Скажи, подумай: честь великая!
«Погоди, Миша, — отвечает Суворов, — надо все приготовить. Взять Измаил — не горшок каши съесть!» Кутузов пылит: «А я, говорит, о большой заклад побьюсь, что и горшок каши съем скорее, чем вы, ваше сиятельство!» Суворов усмехнулся: «Изволь, Миша, поспорим. На что?» — «На тысячу рублей! Кто скорее горшок каши съест, тому все деньги». Сварил им повар Суворова, Фомка Кривой, по горшку каши. Одинаковые, как быть, трехвершковые горшки. Сели они за стол вдвоем. На столе по тарелке и по ложке. Кутузов схватил ложку в кулак — весь пылает, каши ждет. Не тысяча рублей ему мила, а Суворова желательно переспорить. Поставил Фомка Кривой перед ними по равному горшку горячей каши, прямо из печи. Кутузов придвинул горшок и давай хватать кашу ложкой прямо из горшка. А каша ух до чего же горяча! Отдувается Кутузов. Из левого глаза слеза показалась! Язык обжег. А Суворов каши полную тарелку наложил. От каши — пар столбом. Суворов посмеивается, глядя, как его ученик жгучую кашу уминает, со щеки на щеку переваливает, дует… Сам-то он взял ложку и давай кашу легонько с краев снимать, где остыло. Еще и половины горшка Кутузов каши не съел, а у Суворова чистая тарелка. Взял Суворов из шляпы две тысячи рублей, положил в карман и говорит: «Это тебе, Миша, урок. Хоть по моей «Науке побеждать» быстрота — великое дело, но быстрота — одно, а торопливость — другое: проворство нужно блох ловить, а не с неприятелем биться. Ежели видишь неприятеля в пылу, дай ему остыть, выложи его на тарелку. Дай ему первый пыл истратить — сначала его по краям снимай. А остынет — кушай полной ложкой на доброе здоровье. Так тебе и Измаил: мало, что каша готова, надо к ней притрафиться!»
Еще и половины горшка Кутузов каши не съел, а у Суворова чистая тарелка.
Кутузов понял урок и не стал больше Суворова торопить.
В свой срок мы и взяли Измаил штурмом…
Клычков замолчал, зажег трубочку и пустил табачный дым через ноздри. Слушатели в задумчивости ждали, что еще им скажет суворовский солдат.
— Вот и теперь то же надо сказать, — прибавил Клычков. — Горяча еще французская каша. Армия отходит. Мы французскую кашу пока что с краев брали, а потом начнем есть полной ложкой, до последней крупинки. Ни порошинки не оставим!.. Так ли я сказал, товарищи? — обратился Клычков, взглянув на Федюхина и Пустякова.
Федюхин ответил:
— Точно так, камрад.
А Пустяков молча моргнул, соглашаясь и продолжая глядеть в огонь…
— Стало быть, горяча еще каша, ежели и Кутузов велит отходить, — заметил взводный Иванов.
— Горяча, нет ли, ему известно, — заговорил седобородый Федюхин. — Я так полагаю, товарищи, что вот он приехал посмотреть на свою армию — не обожглась ли на бонапартовой каше. Глаз у него зоркий, хоть и не быстрый. Видит — нет, не обожглась. Ложки держат ребята наготове. Аппетит нагуляли — под ложечкой сосет. Значит, ели кашу правильно, как Суворов его учил.
— Так чего же отходить-то опять? — спросил один из молодых самогитцев. — «Бери чашки, бери ложки — иди кашицу хлебать», — пропел он на манер вечерней зори.
— Видать, ты покушать охотник, а мало еще каши ел, — наставительно сказал Федюхин. — Как тебя звать-то, богатырь?
— Девушки Ванюшкой кличут…
— Так вот, Ванюша, для большого сражения надо изготовиться, поле найти. С похода прямо в бой идти нельзя. Надо в боевое положение стать. Обозы в сторонку убрать, чтобы не мешали, артиллерию расставить. Ежели светлейший изволит приказать отступление — значит, он уже присмотрел позицию для боя.
— Он хитрый! Он все видит! — опять повторил, улыбаясь огню, Пустяков.
А Клычков уверенно кивнул: наверное, мол, присмотрел!
— Дивное дело! — задумчиво проговорил пожилой солдат из караула. — С одним глазом человек, а все может предусмотреть…
— Как это «с одним глазом»? — удивился Ванюша.
— Верно! — подтвердил Клычков. — У него правый глаз стеклянный, произведение аглицкого мастерства.
— Да как же, дядюшка, он с одним глазом достиг таких степеней? Ведь кривых-то и в солдаты не берут! — допытывался Ванюша.
— То-то вот ты ныне смотрел на Кутузова.
— Глаза проглядел, дядюшка…
— Истинно так! — усмехнулся Федюхин, расчесывая левой рукой седую бороду. — Глаза свои проглядел, а то, что у Кутузова глаз особенный, не приметил…
— Волшебный глаз! — словно во сне пробормотал Пустяков.
— Да когда же он, дедушка, окривел-то?
— Ты бы, Ванюша, о его светлости поосторожней выражался: «окривел»! Это ты про свою куму так можешь говорить…
— А как же?
— Ну, например, так: «А скажи мне, дедушка, при каком стечении дел его светлость, князь Кутузов, лишился правого глаза?»
Ванюша послушно повторил:
— Ну, например, скажи мне, дедушка, в каком таком деле у Кутузова его светлый глаз вытек?
Солдаты у костра дружно расхохотались.
— Эх ты, растяпа! Ну, да бог с тобой — дурачком прикидываешься. А верно: глаз у его светлости вытек по случаю раны в деле под Шумой. Тогда еще молод был Михаил Илларионович. В его батальоне знаменщика убило. Он подхватил знамя: «Ребята! Вперед! За мной! Ура!» — и кинулся вперед. Солдаты за ним — и всех неприятелей перекололи. Только один янычар успел выстрелить, и пулей пробило голову Кутузову. Он упал, а знамя из рук не выпустил. Думали, и жив не останется. Лекаря говорили: рана насмерть… А он выжил, только глаза лишился.
— Стало, он храбрый! Вроде Суворова, дедушка?
— Все ты хочешь Кутузова с Суворовым поравнять. И храбрость разная бывает… Например, слыхал ты про огнедышащие горы?