Как Афиноген отличался своею красивою, привлекательною наружностью, так преемник его неблагообразием. Лет пятидесяти от роду, среднего роста, плечистый, лицо полное, красное, обезображенное оспой и покрытое угрями, глаза кровавые, небольшая черная борода, длинные черные волосы и рваные палачом ноздри — вот наружность новоявленного у зарубежных старообрядцев епископа.[127]
Родом был он с Дону, но неизвестно, из казаков или из поповичей. Был человек начитанный, сведущий в писании и церковных уставах — качества, весьма ценимые старообрядцами и во всякое время доставлявшие в среде их большой авторитет тому, кто обладал ими. Но в то же время Анфим, по выражению современника его, Ивана Алексеева, был «муж забеглаго ума, своенравен и бессовестен». Великую известность, великое уважение получил он сначала между старообрядцами, ибо много пострадал за старый обряд и «древлее благочестие», что доставило ему и славу «страдальца». Сделался он столпом старообрядчества, и вдруг гордость и любоначалие до того обуяли его, что натворил он дел необычайных, каких «ведущие его отнюдь и в мысли имяху». Предмет всеобщего благоговейного уважения сделался предметом смеха. «Велию, — говорит Иван Алексеев, — тот Анфим науку собою показа внимающим, что деет любоначальство и коим концом любящие мирския чести овенчевают».[128]
По словам самого Анфима,[129] он тридцати лет от роду рукоположен был воронежским епископом, несчастным Львом Юрловым (1727–1730) в дьячки, а вскоре потом поступил в число братии Кременского монастыря[130] и здесь воронежским же епископом Иоакимом Струковым (1730–1742) посвящен в иеродьяконы и иеромонахи. Познакомившись с старообрядцами, которых и тогда, как и теперь, на Дону было много, Анфим ушел к ним, но, не оставаясь долго между донцами, отправился странствовать по России. О первоначальных похождениях его между старообрядцами нам ничего неизвестно, но в конце сороковых годов прошлого столетия мы находим его уже схимником. Приняв схиму, конечно, в каком-нибудь старообрядческом ските, Анфим, вследствие сенатского указа 1746 года, декабря 13, о том, чтобы «сыскивать богопротивной ереси наставников и предводителей и их сообщников, а по сыску, заковав в ручныя и ножныя железа, отсылать их в следственную о раскольниках комиссию (бывшую в Москве при синодальной конторе) в самой скорости, безо всякаго задержания», был где-то пойман и представлен в Москву. Его судили, пытали, присудили к кнуту, вырванию ноздрей и ссылке в Сибирь на каторжную работу. С каторги ли, на пути ли в Сибирь, того не знаем, ему удалось бежать, и он после того долгое время по-прежнему странствовал между старообрядцами. Позорные клейма, наложенные рукой палача, рваные ноздри, следы кнутовых рубцов на спине Анфима были чествуемы ревнителями «древляго благочестия» как святые доблие раны великого страдальца за имя Христово. Лишь только появлялся он где-нибудь в укромном месте, среди горячих своих почитателей, как уже сходились к мученику за «старую веру» и стар, и млад, и мужчины, и женщины, и дети; как святыню, со слезами лобызали они следы ран Анфимовых и отверзтою душой слушали его поучения. А он был речист. Помнилось каждое слово учительного схимника, честно хранилась каждая незначительная вещь, даваемая странником-страдальцем на благословение. Но недолго продолжался этот второй период странствий Анфима: в 1750 году его опять поймали и опять переслали в Москву, в комиссию.
Сидит Анфим-страдалец в московской тюрьме каменной, приходит народ к колодникам сотворить святую милостыню и слышит учительные слова Анфима; слышит о том, как прежде был мучим красноречивый схимник за «древлее благочестие», как впереди предстоят ему новые, еще большие страдания. Старообрядцев множество посещало Анфима в «бедности», приходило множество и православных. И эти заслушивались речей красноречивого Анфима, и они удивлялись «разуму учения его».
В «бедности» у Анфима было особое помещение, и к нему приставлен был для караула особый сержант. Приходившие к «батюшке» Анфиму старообрядцы давали тому сержанту «почесть», то есть, попросту сказать, подкупали его, чтобы он не препятствовал беседам их с «страдальцем». Одна богатая старуха, вдова, дворянского рода, часто посещала «батюшку Анфима» и приводила к нему живших у нее двух девушек; одна из них была дочь купеческая, другая — секретарская. «Он же упользова ю, сказуя древляго благочестия содержимые церковныя узаконения и обычаи, измененные Никоном». Все три почувствовали сильную привязанность к страдальцу Анфиму и, прельщенные его словами, уклонились в раскол. Анфим, зная, что московская барыня очень богата, вздумал с помощью ее освободиться из тюремного заключения, избавиться от неминуемого тяжкого наказания и укрыться вместе с нею и ее богатствами в каком-либо надежном, недоступном для московских преследователей месте.[131]
И стал он ее уговаривать, чтобы «ей с ним убраться в польские пределы, паче же на Ветку, мня прият быти тамошними отцы». Все мысли, все помышления барыни-старушки были в воле Анфима; она в религиозном фанатизме, увлекшись учительными словами «батюшки-страдальца», своей воли более не имела и возражать ему, не только словом, но и мыслью, не могла. Обе девушки были в таком же настроении духа. Но побег из крепкой тюрьмы был возможен лишь при участии караульного сержанта. Хоть и сержант смотрел на своего заключенника, как на святого, однако же его не так легко было подговорить к бегству за границу. Понемножку, исподволь, осторожно стал Анфим склонять его к побегу, представляя в самых обольстительных красках будущее их житье-бытье на Ветке. «С нами бы поехала одна богатая барыня, денег у нее счету нет, не то что нам — тысяче человекам достанет на самый долгий век прожить на эти деньги во всяком удовольствии и спокойствии. Там, за рубежом, нет ни службы ни грозного начальства; там всякий человек сам себе господин, а здесь, на солдатской своей службе, знаешь ты только горе да недостатки, каждый день недоспишь, и от начальства муку принимаешь, а там, что только на ум вспадет — все будет тотчас же готово по твоему желанию». Сержант немалое время колебался, но обещаемое будущее так было привлекательно, что он дал свое согласие. Тогда барыня наскоро собралась с двумя девушками, будто бы в Киев на поклонение тамошним угодникам, и поехала из Москвы. Сержант избрал удобное время и ночью на 27 августа 1750 года бежал вместе с Анфимом. На дороге пристали они к барыне. Опасаясь погони, беглецы ехали на переменных лошадях до Стародубья и здесь на время нашли надежный приют у старообрядцев. Несколько дней спустя они, перебравшись через литовский рубеж, благополучно достигли Ветки.[132]
Может быть успех Афиногена подал мысль честолюбивому Анфиму сделаться зарубежным старообрядческим епископом. Славолюбие, так долго питаемое уважением старообрядцев, доходившим чуть не до обожания, возрастило в сердце его гордость и страстное желание начальствовать, повелевать. Но при первом шаге за границу его гордости нанесен был сильный удар. До Ветки и вообще до зарубежных старообрядческих слобод не достигла еще слава Анфима-«страдальца», столь громкая на Дону, на Волге и в Сибири. Его приняли как обыкновенного выходца. Это оскорбило Анфима, не привыкшего к равнодушным встречам. «Постой же, — думал он, — коли так, примете же вы меня, павши ниц передо мною». И он сказался ветковским отцам, что получил он в Великой России великую архиерейства хиротонию, и просил принять его в соединение, общение и согласие по древлецерковному благочестию. Проученные уже Епифанием, ветковцы отвечали Анфиму, что в скором времени принять они его не могут. «Просто как мирянина принять тебя нельзя, потому что объявляешь себя епископом, а чтобы за епископа тебя признать, то, по божественному писанию и по правилам, достоит нам справиться, на которой ты епископии и в котором граде был и которыми епископами поставлен». Анфим, видя, что ветковцы не так легковерны, как он предполагал, замолчал, ибо не знал, как и сказать, в каком он городе был архиереем и какими епископами рукоположен. «Пойдут справки в России, — думал он, — и ложное показание рано или поздно обличится». С досадой, с плохо скрываемым озлоблением ушел он с собора ветковских отцов и тотчас же дал волю своему пылкому, своенравному, не терпевшему ни малейших противоречий характеру. Что ни день, то новая какая-нибудь ссора происходила у Анфима с ветковцами, которым в короткое время он до того надоел, что они не знали, как и отделаться от незваного гостя. То и дело он ругал и злословил их, «изрицая поносная, ругательная, изметая от злаго сокровища сердца своего злая глаголания».
— Вы беглецы! — кричит, бывало, на ветковских отцов сам такой же беглец Анфим, — забились сюда, в чужую державу, как сверчки!
И прискорбны были такие слова отцам ветковским, и писали отцы в Москву, жалобясь на выехавшего оттуда обидчика и ругателя. В Москве старообрядцы немало дивились ветковским вестям и никак не могли понять, что бы такое могло случиться с таким, славным учительством своим и страданиями, человеком. Между тем, увидав, что ужиться с ветковцами невозможно, Анфим уехал от них с своими домочадцами отыскивать такого пана, который бы отвел ему в своих маетностях хорошенькое местечко для заселения его новою слободой русских старообрядцев, которые тогда во множестве переходили за рубеж.[133] Белорусские землевладельцы находили для себя весьма выгодным отдавать участки довольно пустынных и притом неплодородных земель своих под старообрядческие слободы, ибо получали от этих поселенцев такой доход, какого не могли бы извлечь из своего имения никакими средствами. Поэтому они с большою готовностью и позволяли им водворяться за известный чинш на своих землях, и потом, когда образовывались слободы, берегли их, как самые лучшие доходные статьи свои. При таких условиях богатому богатством московской барыни Анфиму нисколько не затруднительно было найти ясновельможного пана, который пустил бы его на свою землю. И ему не нужно было очень далеко ездить соседний землевладелец, князь Чарторыйский, владелец местечка Гомеля, отвел ему прекрасное и удобное место в шести милях от Ветки, вниз по реке Сожу, в урочище, называемом Боровицы, где находилась и старая пустая часовня, едва ли не оставшаяся еще после ветковского разорения 1735 года. На деньги московской барыни Анфим в самое короткое время привел Боровицу в блестящее состояние. В часовне явились древние иконы с дорогими окладами, богатая ризница, полный круг богослужебных книг, драгоценные сосуды, дискосы и другая утварь. Анфим немедленно начал отправлять в этой часовне богослужение, а между тем приступил к постройке церкви и двух монастырей — мужского и женского. Кельи были немедленно выстроены для того и другого. В мужском сделался настоятелем сам Анфим. За братиею дело не стало; слух о несметных, неисчетных богатствах строителя Боровицких монастырей было распространился по России; чернецы, уставщики, послушники немедленно явились в Анфимовом монастыре. Приходили к нему даже с отдаленных берегов низовьев Волги.[134] В женском монастыре игуменьей сделалась московская барыня; ее постриг Анфим и назвал в иночестве Елизаветой; приехавшие с ней девушки также приняли монашество и поступили в Боровицкий монастырь: одна наречена Анфимом при пострижении Андра (?) Пелагеей, другая — Алкаветой (?); через несколько времени Анфим рукоположил обеих в древний сан дьяконисс. [135] Кроме них, было немало и других монахинь и белиц в новоустроенной обители матушки Елизаветы. Вокруг обоих монастырей вскоре образовалась довольно многолюдная слобода.
Анфим был такой человек, что если раз заберет он что-нибудь себе в голову, так уж чего бы то ни стоило, а пойдет добиваться задуманного до последней крайности. Не было силы, которая бы могла остановить его: упрямый был человек, гордый, и, считая себя умнее всех, не слушался ничьих советов, «Муж бессовестен был», — сказал о нем Иван Алексеев, может быть, знавший его лично. Страсть повелевать, ненасытное желание видеть толпу преклоняющуюся, благоговейно слушающую каждое его слово, принимающую каждое его веление беспрекословно, без рассуждения, — этот дух любоначалия преобладал в Анфиме. Этот-то дух гордыни и вовлек его в те поступки, которые, в глазах даже самых приверженных к нему старообрядцев, наложили темное пятно на память этого «великого страдальца». Удовлетворить его любоначалие теперь мог только архиерейский омофор, его-то и стал он искать всеми средствами, не разбирая их нравственного достоинства. Ехать в Яссы и, подобно Епифанию, получить там архиерейскую хиротонию — сделалось целью его жизни; он был уверен, что рано ли, поздно ли, но такими или иными средствами, а уж достигнет он архиерейства, и без всякого зазрения совести, с совершенным спокойствием, стал называть себя «нареченным епископом». Как в старину «нареченные епископы» управляли церковью и действовали по- святительски, воздерживаясь только служить по-архиерейски и рукополагать священников и дьяконов,[136] так и Анфим стал теперь управлять в Боровицах по-епископски, тайно сносясь с молдавскими старообрядцами и собирая сведения, как, где и от какого греческого митрополита удобнее будет получить хиротонию. Он имел в виду и митрополита ясского, и митрополита браиловского, и архиепископа крымского. Подкупность фанариотов была ему хорошо известна, и, располагая заплатить за омофор деньгами Елизаветы в таком размере, какого они потребуют, Анфим, у которого на памяти были все церковные уставы, не смущался правилами, по которым за деньги рукополагающий во епископы и рукополагаемый — оба подлежат лишению