Более трех лет рогожские попечители ожидали благоприятных для себя последствий от этой записки. Но они ждали напрасно. Ни ходатайство их в Москве, ни «хождение по делам» Кочуева в Петербурге, ни просьбы, подаваемые ими разным начальствующим лицам и даже особам царской фамилии, не увенчались тем успехом, какого они ожидали. Правительство твердо стояло на своем. Считая оскорбительным для церкви дозволение православным священникам уклоняться в раскол, оно не только не восстановляло правил 1822 года, но с каждым годом более и более стесняло старообрядцев.
Здесь не лишним считаем сказать несколько слов о главном лице рогожского посольства, Федоре Андреевиче Рахманове, который в то время стоял во главе задуманного предприятия образовать заграничную иерархию.
В Рогожском обществе в тридцатых годах существовал кружок богачей, вышедших из Гуслицкой волости, особенно же из Вохны.[418] Земляки связаны были между собою дружбою, единомыслием, а некоторые даже родством. Все были сваты друг с другом. К этому кружку принадлежали и Рахмановы, до 1812 года крестьяне большой помещичьей деревни Слободищи, что в Гуслицах. [419] Рахмановых было три брата: Федор, Алексей и Дмитрий, и кроме того двоюродный брат Василий Григорьевич. Откупившись от крепостной зависимости, они приписались в купцы по городу Ардатову, но жили в Москве, производя, посредством приказчиков, обширную торговлю на Волге. В апреле 1825 г. Рахмановы пожертвовали пятьдесят тысяч рублей в пользу комитета о раненых, за то вскоре получили звание потомственных почетных граждан и переписались в московское купечество, но объявили капитал по 1-й гильдии не раньше 1845 года, хотя давно их считали в восьми миллионах. Старший из Рахмановых, Федор Андреевич, был человек добрый и щедрый, но не отличался ни особенными способностями, ни начитанностью, ни какою-либо долей образования.
Мало разумея грамоту, немного заикаясь и притом картавя, не мог он сделаться «мужем совести», но богатство и щедрость его заставили забывать природные недостатки. Угодники льстили ему, и Федор Андреевич, встречая отовсюду удивление своему «высокому уму», возмечтал, что он и в самом деле необыкновенно умный и даже деловой человек. Был он крайне честолюбив, всячески искал известности и почета и, полагая, что с большими деньгами все возможно, он, недавно бывший крепостным, захотел быть дворянином. В то время купцу можно было достигнуть дворянства посредством Ордена, и Федор Андреевич делал одно за другим значительные пожертвования на общую пользу, надеясь таким образом достигнуть дворянского достоинства. Дворянство сильного и богатого члена Рогожской общины Шелапутина не давало спать Рахманову. И вот он, не жалея быстро нажитых денег, сыплет их щедрою рукой на общеполезные дела, но вожделенный орденский крест как клад не дается, правительство считает неприличным сделать рогожского туза кавалером.[420] Для удовлетворения непомерного честолюбия Федора Андреевича оставалось одно поприще — среда раскола. Его «тайности» только и могли удовлетворить стремления Рахманова. Здесь ему, как ревностнейшему рачителю о древлеблагочестивой церкви, были и почет, и уважение, и первое место в собраниях. Здесь имел он значение, участвовал во всех совещаниях, подавал советы попам и игуменьям, «началил» уставщиков, певцов, читалок и призреваемых в богадельнях. Его слушали с уважением, зная, что каждое подобное вмешательство Рахманова в кладбищенские дела непременно кончится щедрым от него подаянием. Величая его «светлые рассудки» и «высокий ум», славили усердие его к вере отеческой, хвалили его милосердие к бедным, превозносили все дела его, а тихонько в стороне подсмеивались над «господином Блаким». [421]
Видя со всех сторон уважение, доходившее до крайнего низкопоклонства, Федор Андреевич уже не ставил никого выше себя и с полною уверенностью говорил, что все Рогожское только им и держится. Из переписки Кочуева знаем, что Рахманов надменно говаривал на кладбище: «вы моим старанием и моими успехами только и благополучны, без меня вы бы не умели и к ставцу лицом сесть», а рогожские жители и жительницы низко за то ему кланялись и говорили со смирением: «точно так, милостивый благодетель наш, Федор Андреевич: только вами и дышим».
Приехав в Петербург, Рахманов подробно рассказал Громовым обо всем происходившем на рогожском соборе и стал с ними советоваться о том, как приступить к делу. Громовы не давали решительного ответа и не высказывали окончательного своего мнения. Окороков и Суетин совещались о том же предмете с Дмитриевым. Имя Авфония у всех было на устах. Много было говорено об его уме и начитанности, о знаниях его дел церковных, об его красноречии и о тех подвигах, которые он принимал на себя до поступления в Иргизский монастырь. Королёвские ждали его нетерпеливо, но он медлил, ибо не успел еще кончить записку для Мотылева и Белова.
В мае Кочуев с Кузнецовым приехали наконец в Петербург. Путешествие его в не виданную еще до тех пор столицу совершилось благополучно, если не считать неблагополучием свалившейся в ров подле шоссе кибитки с рогожскими грамотеями. В Петербурге Кочуев был встречен с распростертыми объятиями всеми важнейшими членами Королёвского общества. Молва об его подвигах, рекомендательные письма уважаемого королёвцами Силуяна, отзывы Рахманова, Окорокова и Суетина — отворили ему двери во все старообрядские дома Петербурга. Всякому прихожанину Королёвской моленной желательно было хоть посмотреть на знаменитого подвижника и «страдальца за старую веру», обладающего редким знанием старинных уставов, искусным пером и необыкновенным даром слова. Громовы приняли его с особым уважением и любовью. Кочуев водворился в их доме. Они стали смотреть на Авфония как на человека, воздвинутого самим богом на спасение и восстановление бедствующей церкви древлего благочестия.
Вот он, бедный горбатовец, еще недавно закупавший небольшие партии сухого судака, воблы и коренной рыбы на низовьях Волги, еще так недавно державший проповедь в лесах, безмолвствовавший в Жигулях и юродствовавший в Симбирске, широковещательно разглагольствует в громовских роскошных комнатах, ходит по мелкоштучному паркету и дорогим коврам, среди тропических растений, при свете только что появившихся тогда у нас карсельских ламп. Ему, еще недавнему бедняку, ходившему босиком, в одной рубашке по Симбирску, с благоговением внимают одни из первейших богачей Петербурга. Кочуев прислуживает в моленной отцу Василию, Кочуев ведет умную беседу с Великодворским и Чистяковым, Кочуев услаждает душеспасительными словами Елену Ивановну, о Кочуеве все толкуют, все оказывают Кочуеву глубокое уважение.
Громовы с живым сочувствием приняли проект Кочуева, но по наружности отнеслись к нему как к делу невозможному и рогожским послам наотрез отказали от содействия рахмановским затеям. Но они хитрили. Сергей Григорьевич о предложении московских послов сказал Алексею Великодворскому. Этот одобрил проект, но, успев в короткое время узнать вдоль и поперек и Кочуева и Рахманова с Суетиным и Окороковым, посоветовал Громовым отклонить на первое время от дела московских богачей, а Авфония Кузьмича удержать при себе. Рахманов гордился своим делом, как будто оно было уж сделано, и был неосторожен, рассказывая слишком многим старообрядцам о московском предприятии. Таким образом, благодаря его излишней разговорчивости, дело могло огласиться, как уже и огласилось было в Москве. Великодворский справедливо опасался, что таким образом намерения старообрядцев могут сделаться известными правительству, которое, конечно, примет строгие меры, чтобы уничтожить затею в самом ее начале. Для этого он и предполагал отстранить до поры до времени участие в деле московских старообрядцев и даже отклонить их от него, сказав, что искание архиерейства дело несбыточное и крайне опасное. Громовы, посоветовавшись с Григорием Дмитриевым, так и поступили: Рахманову, Окорокову и Суетину от имени всего Королёвского общества объявили решительный отказ от всякого участия в деле искания архиерейства и советовали им, чтоб они лучше вместе с партией Царского ходатайствовали о восстановлении правил 1822 года. Окорокова и Суетина тотчас же убедили Громовы, и они уехали из Петербурга. Но не так легко было убедить упрямого Рахманова. Он настаивал на своем, горячо спорил и обижался, что не хотят во всем поступить, как он хочет. К крайнему изумлению Рахманова, Кочуев, тайно уже склонившийся на сторону Великодворского, громко и решительно заговорил то же, что говорили и Громовы. Мало того, Федор Андреевич получил неприятные для его самолюбия известия из Москвы: Окороков рассказал на кладбище, как петербургские старообрядцы приняли рогожское предложение, передал все опасения Громовых и открыто пристал к Царскому. За ним последовали и другие. Все охладели к делу, за которое взялись было так горячо. Поп Иван Матвеевич молчал. Надо думать, что он был посвящен в тайные замыслы столпов Королёвского общества, подобно конторщику Синицыну, которому обо всем сообщил Кочуев. Таким образом дело, по-видимому, рушилось окончательно, но оно только начиналось.
Оскорбившийся Рахманов излил досаду на Кочуева и Кузнецова и, по обыкновению, стал «началить» их. «Куда вам, дуракам, против меня идти? Я знаю, что надо делать, вы должны меня во всем слушаться. А вы с Громовыми заодно. Что бы вы все без меня были? Только моими стараниями и успехами вы и были благополучны. Без меня вы и к ставцу лицом сесть не умеете». Кочуев с Кузнецовым о нападках «Блакого» писали на Рогожское кладбище одному из уставщиков, Петру Осиповичу Смыслову, державшемуся партии Царского. Смыслов, не подозревая хитрости Кочуева, считал его искренно перешедшим на сторону Царского и отвечал шутливым письмом, советуя вооружиться терпением и сказать напрямки Рахманову, что пора его прошла, что разумные люди взяли верх над тщеславными богачами и что в Москве всё переходит на сторону противную «Блакому».[422]
Рахманов, обращаясь в среде королёвских старообрядцев, с каждым днем чувствовал свое положение более и более неловким. В Петербурге ему не угодничали, не кланялись, не удивлялись «мудрым речам» его и от предприятия, которым он думал навеки прославить свое имя, отказались равнодушно, иногда даже смеялись над ним. Пожертвовав в Королёвскую моленную пудовые свечи, с затаенным чувством оскорбленного самолюбия покинул Федор Андреевич негостеприимные, по его мнению, берега Невы и возвратился в дом свой.
На Рогожском и думать перестали об архиереях. Нарушенное согласие восстановилось. Все единодушно постановили хлопотать о восстановлении правил 1822 года, для чего и дали оставшемуся в Петербурге Кочуеву доверенность.
О предположении искать архиерея знали только Громовы, Дмитриев, Алексей Великодворский, Кочуев, да еще серковский игумен Геронтий. Они разделяли уверенность всех почти старообрядцев, что где-то на Востоке сохранилась неповрежденная православная вера и архиереи древлего благочестия. Надобно отыскать эту страну и уговорить одного из тамошних епископов принять в свое управление вдовствующую в России старообрядческую церковь. Вопрос о том — где устроить кафедру древлеблагочестивого епископа, окончательно решил Геронтий. Необходимо устроить ее, говорил он, вне пределов России, но неподалеку от границы. Для этого предстояло избрать местность в Турции, Молдавии или в Австрии. В Турции, то есть в Добрудже, сочли основание архиерейской кафедры невозможным: султан исполняет всякую волю правительства и по первому требованию его уничтожит кафедру; притом же живущие в Добрудже старообрядцы, некрасовцы, народ грубый, буйный, едва ли в их местах епископ будет безопасен. О Молдавии и говорить нечего: она находилась тогда под совершенной властью России. Оставалась Австрия. Геронтий, как самовидец, рассказал о трех слободах, населенных в Буковине липованами русского происхождения, и о том, что в одной из них, Белой-Кринице, есть маленький монастырек, в котором, по его мнению, можно было бы устроить епископскую кафедру. Но беда в том, что часть тамошних липован совершенные беспоповцы, а другая, более значительная, хотя и приемлет священство, но, придерживаясь отчасти согласия чернобольцев, сочувствует в некоторых отношениях беспоповству. Монахов там мало, да и те вовсе ненадежны. Прежде чем заводить в Белой-Кринице епископа, надо наполнить ее достойными монахами из России, которые бы образовали из себя настоящее старообрядское братство.
Где же сыскать путешественников, которые бы решились отправиться в дальние странствования для открытия древлеблагочестивого епископа? Кочуев вспомнил, что на Рогожском соборе игумен Лаврентьева монастыря Симеон говорил, что есть у него люди способные на такое дело. Лаврентьевские монахи коротко были известны Королёвскому обществу, ибо часто приезжали в Петербург за сборами; многих из них хорошо знали Громовы. Придумали послать из этого монастыря на Восток искателей архиерейства, а впоследствии лучших из лаврентьевской братии переправить за границу для образования из них белокриницкого братства. Завести обо всем этом переговоры с лаврентьевской братией поручено было Геронтию, который для того, возвращаясь в свой Серковский монастырь, должен был, минуя Москву, ехать по белорусскому тракту и в Могилевской губернии остановиться на некоторое время в Лаврентьеве