них было несколько грубошерстных носков, связанных матерью. Он взял их в культи и молча приник к ним лицом. Он не чувствовал, что носки пахли матросским потом, для него это был родной дом, видение гостиной, мерцание догорающих углей в камине, тусклый блеск шелка на обивке грузного кресла, аромат старинных духов, пудры и маминых синевато-седых волос, пальцы с тщательно отполированными ногтями… Настенный барометр — подарок брата. А вот и часы с массивной крышкой. Стрелки давно остановились. Странно, но ни разу у Джона за все время проживания в Энмыне не было потребности в более точном времени, чем простая смена дня и ночи. Осторожно захватив часы держалками, Джон завел их и поднес к уху. Часы стучали громко и звонко, и звенящий жалобный стон пружины доносился эхом далекого ушедшего времени. Конечно, те, кто остался в Порт-Хоупе, живут уже иначе, но для Джона их образ жизни остановился в памяти.
Среди множества вещей, ставших такими ненужными и даже просто неуместными в теперешней жизни Джона, оказались несколько карандашей и почти чистый большой блокнот в толстом кожаном переплете. Когда-то Джон мечтал заполнить его описаниями своих необыкновенных приключений и потом опубликовать свои записки где-нибудь в «Дейли Торонто стар», а может быть, даже издать отдельной книгой, наподобие тех, которые хранились за толстыми стеклами университетской библиотеки в Харт-Хаусе.
Джон со снисходительной улыбкой взял двумя держалками блокнот и, поддув страницы дыханием, раскрыл. На первой красовалась торопливая запись, сделанная карандашом.
«…Наверное, я никогда не привыкну к спиртному. Это что-то ужасное и постыдное: пустое бахвальство, наглая самоуверенность, циничность. Смотришь утром на такого человека и сам же себе не веришь, что сам был таким и даже думал, что иным ты и не должен быть, а вот только таким… И эта женщина, которая ушла сегодня утром из моего номера. Кто она? Сказала ли она мне свое настоящее имя?.. Она плакала, рассказывая, что в забытьи я звал Джинни». Дочитав до этого места, Джон оглянулся, словно кто-то мог читать из-за его спины, затем кое-как ухватил держалками исписанную страницу и с треском вырвал. Листок упал на землю. Джон нагнулся и хотел было его поднять, но в это время в каюту втиснулся Орво. У него не было привычки стучаться.
— Тыетык! — громко возвестил он.
— Етти, — ответил Джон, с досадой вспомнив, что пришельца по чукотским обычаям должен приветствовать хозяин или тот, кто сидит в яранге.
— Тыетык! — повторил Орво и, ловко подхватив с полу листок, осторожно положил на столик.
— Записанный разговор! — уважительно сказал старик.
— Это уже ненужное, — сказал Джон. — Я хотел его выбросить.
— Выбросить? — с крайним удивлением спросил Орво. — Записанные слова выбросить? Как же можно?
Джон тоже удивился и пояснил:
— Они мне уже не нужны.
Старик искоса поглядел на Джона. Ему всегда казалось, что белые люди записывают на бумагу только самые дорогие, самые сокровенные слова. Их потому и записывают, что хотят сохранить, не дают затеряться или сгинуть вовсе. Вот так же и шаман наизусть заучивает заклинания, заговоры, весомые слова, которые бывают нужны в затруднительных случаях.
— Если они тебе не нужны, — медленно произнес Орво, — то позволь мне взять их.
— На что они тебе? — усмехнулся Джон. — Ты же все равно никогда не сможешь их прочитать.
— Может быть, никогда, — покорно согласился Орво. — Однако я думаю: нельзя просто взять да и выбросить записанные слова. По-моему, это — грех…
В голосе у Орво было что-то необычное. Джон посмотрел на старика, поколебался и кивнул:
— Хорошо, можешь взять себе эту бумагу.
Орво разгладил листок и внимательно стал рассматривать строки. И тут Джона поразило выражение его лица. Казалось, что старик читает слова и понимает написанное.
— Знаешь что, — Джон потянулся за листком бумаги, — пожалуй, ты прав. Нехорошо выбрасывать написанное. Отдай-ка мне этот листок назад, а уж если тебе так хочется иметь какую-нибудь записку, я напишу тебе другую.
— Будь по-твоему, — сразу же согласился Орво и вернул листок.
С трудом вложив его в блокнот, Джон вдруг вспомнил, что ему едва ли когда-нибудь удастся написать хоть слово — ведь у него нет пальцев. Орво перехватил его взгляд и сказал нерешительно:
— Попробуем сделать держалки и для карандаша. Попробуем.
— Ты думаешь, что-нибудь получится? — усомнился Джон.
— Ты научился есть маленькой острогой, умеешь орудовать ножом, сам одеваешься и раздеваешься, — перечислил Орво. — Авось и писать научишься.
Джон посмотрел на карандаш и блокнот и вдруг горячо и порывисто произнес:
— Если мне это удастся, я напишу тебе такие слова, которые и вправду надо будет хранить!
Орво не любил откладывать дела. На другой же день он принес кожаные держалки и прикрепил их к культе Джона.
— Да куда мне так много? — с благодарной улыбкой шутил Джон.
— Что не будет годиться — снимем, — ответил Орво.
По указанию Джона он отточил несколько карандашей и прикрепил один к кожаной держалке. На столе уже был открыт блокнот. Джон примерился к листу бумаги и провел черту. Она получилась кривая, а наконечник карандаша соскользнул с листа и сломался.
Орво внимательно наблюдал за действиями белого человека. Вытащив из держалки сломанный карандаш, он осмотрел приспособление и решительно заявил:
— По-другому надо сделать. А то словно ты собираешься побриться копьем. Карандаш надо укоротить, а держалку приделать к самой кисти. Тогда она будет вроде пальца.
Огорченный неудачей, Джон без особого интереса слушал Орво, и в душе его росла знакомая глухая злоба неизвестно на что и на кого. Он винил свое иногда слишком уже услужливое воображение, которое каждый раз очень живо показывало Джону его будущее. Он видел себя в университетской аудитории, склоненного над столом. Вместо рук — уродливые обрубки, и с помощью приспособления, изготовленного добрым Орво, он пишет. Он пишет, а все кругом смотрят на него, и в глазах затаилась жалость… Жалость, а может, даже и презрение.
Сердце дрогнуло, и Джон отвернулся.
А все, что нужно высказать собеседнику в условиях нынешнего существования, можно сделать с помощью обыкновенной человеческой речи. И проще, и лучше. Смешно было бы, скажем, если бы он, Джон, отправил любовное письмо Пыльмау, а та бы ответила ему на надушенном розовом листочке. Представив Пыльмау с конвертом в руках вместо женского ножа, Джон невольно усмехнулся и сказал Орво:
— Ничего не надо делать. Было бы лучше, если бы мне удалось научиться стрелять.
— А и верно: это попроще будет, чем учиться снова писать слова, — ответил Орво. — А может, все-таки попробуем?
— Ну скажи, Орво, на что мне это здесь? — ответил Джон. — Может быть, я не собираюсь возвращаться в мир, где пишут и читают, а здесь у вас — кому нужна грамота?
— Покуда, пожалуй, и не нужна, — медленно проговорил Орво. — Но сдается мне, что придет время, и нашим людям понадобится разговор на бумаге, а нашему языку — значки, как и вашему.
— Вряд ли вы этого дождетесь, — досадливо заметил Джон. — И потом — к чему? Какой в этом смысл? Ваш образ жизни не требует ни грамоты, ни книг: вот и живите как жили. Может быть, это и есть самая лучшая и правильная жизнь… Пусть ты не полностью поймешь меня, но я тебе вот что скажу: чем ближе человек стоит к природе, тем он свободнее и чище как в мыслях, так и в поступках. Когда я учился в Торонтском университете — это такая большая школа, где человека накачивают всевозможными, большей частью ненужными знаниями, — у меня был друг, который говорил, что появление человека — ошибка эволюции, ибо только человек вносит разлад в биологическое равновесие природы…
Джон взглянул на Орво и оборвал себя:
— Извини, Орво. Я вижу, ты ничего не понимаешь, — и засмеялся. — Чем дальше вы будете держаться от белого человека и его привычек, тем лучше будет для вас.
— Может, это и правда, а может, и неправда, — со свойственной ему прямотой заметил Орво и прибавил: — Однако ружье, из которого ты опять стрелять собираешься, придумали белые люди.
Настал день, когда Орво, Токо и Джон отправились на припай, захватив с собой винчестер.
Через сотню шагов яранги уже исчезли из глаз. В северном направлении, насколько хватал взгляд, простиралось покрытое льдами море. Чудовищные нагромождения торосов возвышались на десятки метров. Изредка попадались обломки голубеющих айсбергов.
У горизонта скалистый берег тянулся к небу и отвесные берега, изъеденные морским прибоем, чернели в белых снегах. Мрачные скалы местами были прочерчены по вертикали оледенелыми водопадами, а над уступами нависли тяжелые козырьки будущих снежных лавин.
Отвесные берега переходили на материке в пологие холмы. На одном из них среди снежного однообразия высились китовые челюсти, накрепко врытые в землю.
— Что там? — спросил Джон, кивая в сторону темневших костей.
— Могила Белой Женщины, — ответил Орво.
— Белой Женщины? — удивился Джон.
— Не совсем белой, — поправился старик. — Так ее прозвали, потому что родилась она и жила на берегу белого от льда и снега моря.
— Говорят, что все, кто живет на побережье, ее дети. А стало быть, и мы, — добавил Токо.
Пройдя немного по морскому льду, люди остановились и принялись сооружать мишени. Их было три — одна другой меньше.
Орво прикатил обломок льдины, обтесал ее охотничьим ножом, превратив в щит с бойницей и упором для винчестера. Токо занял боевую позицию и опробовал оружие. Малая мишень от первого же выстрела разлетелась на мелкие куски.
— Добро, — удовлетворенно произнес он и поманил Джона. — А теперь ты.
Вчера на кожаном наручнике ко многим приспособлениям прибавилось еще одно — маленькая петелька, устроенная так, что Джон мог ею зацепить спусковой крючок винчестера. Удобно пристроившись за ледяным щитком и крепко упершись ногами в лед, Джон прицелился. На «Белинде» он считался