Бычкова и явно много прибавляя от себя. — Мы все хорошо знаем, какое добро ты сделал маленькому селению Энмын, помним, как в прошлом году помог Совету приобрести товары на Аляскинском берегу и вызволил меня из американского сумеречного дома. Но мы солдаты революции и ведем беспощадную борьбу против богатых людей. Я знаю, что ты не так богат, а можно сказать — даже беден. Не сердись на меня, но бумагу на арест написал я. Вот как это получилось…
Бычков замолчал, а Тэгрынкеу продолжал на чукотском языке:
— В нашем Совете с помощью уполномоченного Камчатского губревкома было решено: всех иностранцев, особенно торговцев, выселить. Надо было убрать и тех, кто явно сопротивлялся новой жизни. Правда, богатеев мы решили до поры до времени не трогать, может, пригодятся — и правильно сделали: если бы не Армагиргин и его островное стадо, северное побережье уже было бы покрыто трупами умерших от голода. И тебя решили не трогать: знали твою жизнь, твои думы… Надеялись даже, что будешь нам помогать. И первое время было действительно так: вспомни, как мы ездили за товарами в Ном. Я тогда очень сильно радовался, что ты с нами, потому что революция — это не только для русских, чукчей и эскимосов, но и для канадцев, норвежцев и всех народов мира. Так говорил Ленин. Правда?
Тэгрынкеу повернулся к Бычкову, и тот в знак одобрения молча кивнул.
— Но ты отказался послать своих детей учиться грамоте и ничем не помог школе. Этого никто из нас не может понять. А энмынцы все время смотрят на тебя, оглядываются на тебя, что ты скажешь, как ты посмотришь. И раз что-то не одобряешь — им кажется, что и они не должны этого делать. Трудно нашему Антону Кравченко работать так. Поэтому мы и решили тебя арестовать и увезти из Энмына, чтобы люди без помех могли понять, что им нужно делать в новой жизни. Я думаю, что ты все понимаешь и не держишь зла в сердце.
Тэгрынкеу замолчал и вопросительно посмотрел на уполномоченного Ревкома. Перед Бычковым лежал дневник Джона Макленнана и проект обращения в Лигу Наций.
— Надо вот еще что добавить, — сказал Бычков. — Мы внимательно изучили ваши бумаги и видим, что ваши взгляды резко расходятся с целями пролетарской революции. И ваши рассуждения и проекты обращения в Лигу Наций — это, извините, мелкобуржуазные иллюзии…
На этом месте переводивший Тэгрынкеу запнулся.
— Это мне трудно перевести, — смущенно сказал он.
— Ну, скажи, что его дневник и обращение в Лигу Наций — это несерьезные дела. Главное — это делать жизнь своими руками. Я надеюсь, что он понимает, что это такое, если жизнь научила его чему-нибудь. И поэтому по решению Ревкома и Совета мы пока подержим его здесь и запросим Облнарревком.
— Можно мне что-нибудь сказать? — попросил Джон.
Тэгрынкеу кивнул.
— Во-первых, я решительно протестую против обвинений в том, что я оказываю сопротивление новой власти. Мне нет никакого дела до большевиков, капиталистов, анархистов… Это меня не интересует. Меня интересует жизнь чукчей, их спокойствие и возможность выжить в этом мире. Ну, хорошо, если у вас добрые намерения, можете попытаться. Я стою в стороне и пока никакого вреда в ваших упражнениях не вижу. Разве только то, что вместо промысла морского зверя энмынские охотники собирали плавник для школы. Может быть, действительно я мешаю работе вашего представителя Антона Кравченко, если назвать помехой то, что он жил в моем жилище, ел добытое мной. Но я категорически протестую против лишения меня свободы, против того, что вы оторвали меня от семьи и детей, поставив их в трудное, возможно, безвыходное положение. Я прошу власти вернуть мне свободу и воссоединить с семьей…
— Вы — британский подданный, — сказал Бычков.
— У меня нет никакого гражданства! — отрезал Джон. — Я просто человек.
— Вы родились в определенном месте, и где-то кто-то считает вас уроженцем Канады, — спокойно ответил Бычков. — Мы были бы рады, если бы вы изъявили желание вернуться на родину, и оказали бы вам всяческое содействие. Но, совершенно очевидно, вы этого не хотите. Мы могли бы вас выселить принудительно. Советы — власть законная, избранная народом, и они поступили бы совершенно правильно. Но мы видим в вас и человека. Революционная власть решит, как поступить с вами, руководствуясь интересами революции и трудового народа.
Бычков говорил спокойно, с такой убежденностью в своей правоте, что твердость тона невольно передавалась Тэгрынкеу, который на этот раз был добросовестен, потому что слова Бычкова совпадали с его мыслями.
Драбкин повел усталого Джона обратно в баню. Здесь для него уже был приготовлен ужин и постлана оленья шкура, а на ней — подушка и одеяло из сборного пыжика.
— Вернулся? — приветствовал приход Джона Армагиргин. — Что они с тобой сделали?
— Ничего, разговаривали, — коротко ответил Джон и устало уселся на оленью шкуру.
— Они бьют словами больнее, чем кэнчиком![46] — взвизгнул Армагиргин. — Пусть бы они меня колотили, вырывали по одному волосу из ноздрей, но не говорили! Неужели и вправду я такой страшный человек и неверно жил? Даже этих двух старух приплели! Будто я жил с двумя женами, а у многих островитян не было возможности взять себе жену на острове, и они отправлялись на женитьбенный промысел на материк. Но ведь я взял вторую жену по древнему обычаю — когда умер ее муж, мой старший брат! Так у нас водилось исстари!.. О, эти пришельцы! Прав я был, когда говорил: добра от нового не будет! И все они, все они…
Старик понемногу возбуждался:
— Это все табак, дурная веселящая вода, ружья, металлические вещи! Все, что оттуда шло, все было вредно, и я это понял сразу и предостерегал людей…
На губах Армагиргина выступила белая пена, и он вдруг в изнеможении упал на спину на оленью шкуру, и тихое пение заполнило баню.
Джон сначала не мог разобрать слов, пока женщины невозмутимо отложив шитье, не вступили в пение повелителя своими тонкими голосами:
Моя вселенная, ты радуешься мне и детям моим.
Мое существование для тебя истинное удовольствие,
Открой мне свои тайны и возьми меня в слуги,
И сольемся мы в радости, пребывая одни…
Джон слышал об этих песнях, где смысл был затуманен символикой, понятной только одному поющему. Но эта песня наверняка не была сиюминутной импровизацией, ибо жены Армагиргина самозабвенно, прикрыв свои маленькие глазки морщинистыми веками, пели, раскачиваясь в такт, иногда даже опережая старика:
Ягоды, цветы, травы, растущие в логах и долинах,
Небеса расписные и полчиша разных червей,
Длиннокрылые уши, порхающий запах мочи.
Пронзительный выкрик из глотки ночью живущей птицы…
Голоса то слабели, то снова наливались силой и действовали успокаивающе, несмотря на странность слов…
Красные языки огня обвили оленьи рога,
Чрево кипит смесью крови и зеленой съедобной травы,
Слова невидимых крыльев на лодочных стройных боках,
Посвист слышен, как зов свыше, небесных полос.
Темнело за крошечным окном. Жирник так и оставался незажженным, и тьма сгущалась в маленькой комнате, становилась осязаемой, густой, как «смесь крови и зеленой съедобной травы». Дремота обволакивала Джона, тяжелели веки, и в душу вселялось чуткое успокоение, тревожное ожидание.
Джон заснул, откинувшись на свернутое пыжиковое одеяло, и проспал до прихода Драбкина и Тэгрынкеу.
— Пошли ко мне, — позвал Тэгрынкеу.
Яранга Тэгрынкеу небольшая, но аккуратная, и собаки отделены от остальной части чоттапша заборчиком из старой рыболовной сети. Джон и Тэгрынкеу выбили из обуви снег, сняли верхнюю одежду и вползли в полог, ярко освещенный двумя жирниками и небольшой керосиновой лампой. Женщина хлопотала возле столика, расставляя чашки, Каждую из них она демонстративно вытирала чистой тряпицей.
Джон уселся на предложенное место и огляделся. Полог напомнил жилище Тнарата, такое же добротное и аккуратное. Домашние боги и священные предметы не выглядывали из всех углов, а скромно присутствовали на своих местах.
— Будем пить чай и разговаривать, — сказал Тэгрынкеу и протянул Джону его чашку.
Женщина уселась поодаль и принялась за шитье. Джон отхлебнул и посмотрел в лицо Тэгрынкеу. Тот в ответ дружелюбно улыбнулся.
— Хочешь, наверное, спросить, почему я стал большевиком?
Джон кивнул.
Тэгрынкеу оставил чашку, и взгляд его ушел куда-то за спину Джона.
…Наверное, он родился и жил первые годы так же, как все его сверстники в маленьком Кэнискуне, который отнюдь не казался ему маленьким селением. Наоборот, в детстве Тэгрынкеу считал, что высокий длинный холм, на котором стояли яранги кэнискунских жителей, низкая коса с большим домом из гофрированного железа и необычной ярангой, где жил торговец, цепочка озер, куда прилетали ранней весной утки, — это и есть самый центр мира, самое главное место на земле, где только и стоит жить настоящему человеку. Он бывал в Уэлене, в соседнем эскимосском селении Наукане, но каждый раз, возвращаясь в Кэнискун, он с нежностью думал, как хорошо, что он живет именно в этом месте, где солнце встает, как добрый великан, из-за горы, лукаво выглядывая сначала только половиной лица. И его родители были для него лучшими людьми на земле, и Тэгрынкеу старался во всем походить на отца, который был хорошим охотником, добытчиком жизни. Мальчик старался ходить как отец, просил мать, чтобы его одежда походила на отцову, и прислушивался, и перенимал его манеру разговаривать. Впереди была трудная, но настоящая жизнь, и Тэгрынкеу готовился к ней вместе со своими сверстниками: взбегал на