Енот так енот; через минуту я и думать забыл о нем. У меня еще оставалось время на письма. Только доложу Сырцову, что работа выполнена. Не то опять придерется. А письма надо писать сегодня, потому что катер теперь ходит каждый день. Кончились ветры, вода стала гладкой, вот нам и забрасывают все, что можно забросить до зимы, до прочного льда. В основном — дизельное топливо, потому что наш АДГ-12 жрет два с половиной литра в час.
За столом корпел над письмом Сашка Головня.
Я думал, он украинец, фамилия у него все-таки украинская, но он новгородский, и говорит по- новгородски — «об этим…», «так уж получилося…». Я спросил его:
— Кому пишешь? Девчонке?
Он покачал головой:
— Нет, одному капитану милиции.
— Дружку, что ли?
И опять он покачал головой, будто отмахиваясь от меня, как от мухи:
— Не дружку, а другу — чувствуешь разницу? Самому близкому человеку.
— Ну да, — сказал я, — так уж и самому! А мать с отцом?
Он не ответил, и я понял, что причинил Сашке боль, значит, было в его жизни что-то такое, чего я, разумеется, не знал. Опять это мое дурацкое бездумье! Как будто если у меня есть мать и Колянич, то у всех кругом должно быть то же самое.
— Извини, — сказал я. Второй раз за сегодняшний день мне приходилось просить прощения.
— Ничего, — ответил Сашка.
— Они что у тебя… умерли?
— Нет, отец жив. Так уж получилося… И не хочу говорить об этом.
Он снова начал писать, и я отвел глаза, потому что случайно прочитал одну строчку: «…за все, за все Вам всегда буду…» Врет он! Так друзьям не пишут. На «вы», да еще с большой буквы.
Я быстренько написал матери и Коляничу: здоров, погода так себе, новостей никаких, пришлите теплые перчатки. Зойке нужно было писать совсем иначе. Я начал с природы и пошел, и пошел наворачивать, какие штормы гремят здесь и какие суровые места — камни да сосны, — и всадил даже запомнившуюся из какой-то газетной заметки фразочку: «Кажется, здесь не может существовать жизнь, но человек оказывается сильней стихии». Это у меня очень здорово получилось. А что дальше?
Я поднял глаза и заметил, что Сашка смотрит на меня.
— А ты девушке пишешь — точно.
— Ну, предположим.
— Трудная работа! Смотри, ручку сгрызешь. Хорошая у тебя девушка?
— Ничего. Красивая.
— Я не о том… Я спрашиваю, хорошая?
Мне показалось, что Сашка спросил это с какой-то тоской и желанием услышать — да, очень хорошая. Конечно, Зойка хорошая девчонка, я был уверен в этом. Только зачем ему знать, хорошая она или нет?
— А тебе-то чего?
— Так… Ты ее любишь?
Вот чудило. Раз девчонка имеется, стало быть, люблю. Сашка сидел, стиснув пальцы рук, будто ему было холодно. И опять мне показалось, что этот здоровенный, широкоплечий парень с круглым лицом прошел через что-то такое, чего я еще не понимаю — иначе откуда эта тоска и в глазах, и в словах?
Наверно, если б это было простым любопытством, то я наврал бы Сашке с три короба, расписал ему про мои отношения с Зойкой. Но это было не любопытство и не просто разговор от нечего делать. До меня начало что-то доходить. Смутно, но все-таки доходить, потому что такая уж у меня голова замедленного действия.
— Не знаю, — сказал я. — Ну, виделись мы с ней всего четыре раза. Вот, про природу пишу… А тебе что, писать некому? Ну, в смысле девчонке?
Сашка ответил не сразу. Он словно раздумывал — продолжить ему этот разговор или нет. Или ему было просто тяжело продолжать.
— Некому, — сказал он наконец и словно бы оборвал сам себя. — Ладно, не буду тебе мешать.
Он встал, забрал свое письмо и вышел. Значит, не хотел поговорить со мной по душам. Жаль. Конечно, это его личное дело, но все равно жаль. Кажется, ничего парень.
А что писать Зойке дальше?
«…Ты спрашиваешь, как мне служится, с кем мне дружится? Служба нелегкая, а без дружбы нельзя.
Пропадешь без этого. Есть у нас такой Костя Короткевич, с ним дружу больше. К остальным еще приглядываюсь. Вот только что был разговор с Сашей Головней. Ему, оказывается, и переписываться не с кем. У него была в жизни какая-то история, не знаю пока какая, но он немного странный. Даже расспрашивал про тебя, какая ты, хорошая или плохая. Конечно, я расхвалил тебя, как мог…»
Поспать перед нарядом не удалось. Пришел катер, и все мы, кроме часового на вышке, до вечера занимались разгрузкой. Эрих и я по-прежнему на лодке, остальные работали на берегу. Ящики с первыми посылками ждали нас на камне — с надписями химическим карандашом или чернилами на верхних фанерках… Пожалуй, я даже не успею раскрыть свою. Чего мне там наворотили? Просил же — ничего лишнего. А мать наверняка всадила туда банку с вареньем.
Посылки были всем, кроме Сашки, и мне стало как-то не по себе. Когда мы вернулись в дом с этими посылками, Сашка сказал, что он пойдет подменить на вышке Лёню Басова.
— Через сорок минут, — остановил его Сырцов. — Давайте-ка по яблочку.
Он сшиб фанерную крышку со своей посылки, и в комнате сразу же запахло яблоками. Словно там, в ящике, был целый сад и добрый хозяин впустил нас туда.
— Антоновка, — объяснил Сырцов. — У нас пять яблонь, батя посадил. Я писал — еще пришлют.
Мы взяли по яблоку. Мне досталось с ушибленным боком, и это было здорово: именно там, под тонкой кожурой, накопился сок, который так и брызнул, едва я дотронулся до яблока зубами. Мы стояли возле стола, вгрызались в яблоки, и Сырцов довольно улыбался, глядя на нас.
Я спохватился первым — и крышка с моей посылки полетела вслед за сырцовской. Так и есть: брусничное варенье (ах, мама моя, мама!), копченая колбаса, три банки шпрот, сигареты (это уже Колянич покупал) и конфеты.
— На полку, — сказал я. — Освоим, я думаю.
— Освоим, — согласился Сырцов, дожевывая яблоко. — Берите по второму.
Я думал, в посылке Эриха будет рыба. Какая-нибудь соленая лососина или маринованные угри. Черта с два! Ему прислали теплую тельняшку, свитер и толстенные шерстяные носки. Костька усмехнулся:
— У нас с Эрихом одинаковые вкусы, могу угостить вас тем же. Спасибо, сержант, нам пора.
Действительно, нам было пора. Второе яблоко я сунул в карман куртки. Ночь-то будет длинная.
Та ночь была на самом деле очень длинной. Я представлял себе, как мать и Колянич собирали посылку и наверняка ссорились при этом. «Как ты кладешь банку?» (Это мать.) «А ты напиши сверху: варенье. Не кантовать!» — «Господи, никогда ничего не может сделать по-человечески!» Мне было немного грустно. Посылка оказалась не только посылкой, а какой-то частицей моего дома, который я увижу не скоро.
Пришлось оборвать самого себя. Резко перевожу луч вправо — вода, вода, — я прощупываю эту воду лучом, то удлиняя, то укорачивая его, пока не натыкаюсь на мыс. Теперь можно гасить прожектор.
— Володька, я на минутку, — говорит Костька.
— Куда?
— Ну, надо.
— Валяй.
Ночь глубокая, черная и очень холодная. Первый морозец, хотя снега еще нет. Все небо в крупных ярких звездах. Костькины шаги в тишине кажутся оглушительными.
— У тебя что-нибудь стряслось?
— Ничего, — доносится из темноты. Потом Костька подходит и садится рядом.