остановке, видела, как вы сели, и проводила глазами автобус, бегущий по серпантину дороги, пока он не стал далекой светящейся звездочкой. Я читала «Макбета», курила, наслаждалась осенним холодом; мои открытые руки и ноги без чулок стали твердыми и холодными, словно камень. Когда я увидела, что ты возвратился, идешь между столиками в наброшенном на плечи пальто, сунув руки в карманы, и взглядом ищешь меня, — я отложила книгу и сигарету. Ты был лишним, я не хотела тебя, ты меня утомлял. Мне тошно было смотреть, как ты кормишь Ангелу, как берешь ее за руку повыше локтя, чтобы перевести через улицу на каком-нибудь перекрестке; вы оба мне осточертели, ничего не меняло даже то, что ты меня любишь, что ты вернулся, хотя завтра у тебя две лекции в университете, а за ужином ты сказал еще, что всю ночь будешь работать, чтобы выполнить дневную норму перевода.

Ты вернулся, а я представила, что было бы, если б ты умер. Так вот взял и упал бы там, где стоишь сейчас; официанты сбежались бы, склонились над тобой, и нужно было бы идти звонить Ангеле — звонить, конечно, взялась бы я; потом бы тебя унесли, а я бы выпила кофе и продолжала читать «Макбета», и все бы разрешилось само собой: Ангела выплакала бы все глаза, а мне бы не пришлось заниматься еще и тобой. Люди оглядывались на тебя, пока ты шел ко мне, и я невольно улыбнулась: тебя знали больше, чем меня, лицо твое привлекало больше взглядов, пока ты здоровался направо и налево; вот ты уже рядом. Ты сел в то же кресло, где сидел перед этим, и сказал, что уложил Ангелу в постель; потом ты потянулся за моей рукой с той естественностью, с какой всегда прикасался ко мне.

Я вырвала руку, но тут же улыбнулась тебе и продекламировала из «Макбета»: «Ну что, мой друг? Ты все один, в кругу печальных размышлений?»[50] И ты опять не мог понять, ломаю я комедию или в самом деле не рада, что ты вернулся.

Мы до рассвета сидели на горе; ты рассказывал о своей матери, о блюдах, которые любил твой отец, об умершей младшей сестре; мы пили — ты вино, я содовую — и курили. Я и половины не слышала из того, что ты говорил: передо мной был раскрыт «Макбет», я учила роль. В какой-то момент я рассмеялась вслух, подумав, что ты вот сидишь и болтаешь, не зная того, что давным-давно умер, что я убила тебя и ты лежишь где-то в помещении для официантов или в каморке, куда складывают ненужные вещи, Ангела же еще и не догадывается, что стала вдовой и некому будет теперь заказывать ей блинчики с икрой, чтобы она хоть что-нибудь да поела. Сидя в такси по дороге домой, я подумала, что Ангела теперь спит, а тебе завтра придется сидеть за столом целый день, чтобы как-то восполнить сегодняшнее безделье. Я в то время жила еще в городе; пока мы ждали, чтоб нам открыли подъезд, ты целовал меня. «Не надо было мне так долго не пускать тебя спать», — сказал ты и забеспокоился, что завтра я буду усталой. Я поднялась на лифте, мне совсем не хотелось спать, и усталости я не чувствовала; я радовалась, что наконец-то останусь одна, сварю кофе и снова возьмусь за «Макбета». Из окна я еще видела, как ты все оглядываешься на свет, надеясь, что я помашу тебе на прощанье. Ангела сама тебя уговорила вернуться на гору: целый день ты сидишь в четырех стенах, тебе нужен свежий воздух, да и нехорошо так вот взять и оставить меня одну. Я опустила жалюзи и не стала тебе махать.

«Здесь покоится Дюла Шокораи, ожидая обещанного Иисусом…» Я никогда ни на минуту не верила, что когда-нибудь снова увижу отца или матушку. Если подумать хорошо, то мне как-то и в голову не приходило, что обещанное Иисусом касается и меня; еще совсем маленькой, на Дамбе, я часто думала, что мы-то уж наверняка никогда не воскреснем. Тогда все было еще впереди, и жизнь и смерть; я вылезала из постели, подходила к двери, за которой спали родители, прислушивалась, размышляя о том, что ведь когда-нибудь и им придется умереть — и со слезами брела обратно в постель: мне было очень обидно, что у нас в церкви нет своих мест, как у Юдитки или у бабушки, и в церковную кружку на мессе мы бросаем всегда лишь два филлера, так что нечего нам и надеяться, что мы воскреснем когда-нибудь. По стене ползал отсвет свечи: Амбруш возился у себя. Амбруш тоже воскреснет, думала я, у него свиньи, и котел, в котором он варит сливовицу, и запасы отрубей в кладовой.

Самая смелая из надежд, посещавших меня временами, была надежда на то, что отец, может быть, все же вкусит блаженства. Ведь он такой тихий, смиренный, разговаривает с цветами, никому не приносит вреда — а я и ругаюсь, и ворую, и лгу, матушка же не любит ближних, так что мы с ней останемся здесь. Потом я думала, что отцу, может быть, удастся захватить с собой матушку — тогда лишь я останусь в земле, все равно меня никто не любит. Для меня естественным и привычным было сознание, что меня не любят, — я не удивлялась и никогда на это не обижалась. Изумляло меня скорее то, что некоторые все же тянутся ко мне — скажем, Гизика или Пипи; но с Гизикой я вместе росла, а Пипи — актер. Здесь, в театре, люди состоят друг с другом в каком-то своеобразном родстве. Мы и любим, и немного презираем друг друга, — это связано с нашей профессией, чувства эти не однозначны, не явны, но прочно объединяют нас.

Ты же принадлежал мне душой и телом. Я лишь сначала радовалась этому — позже это стало меня раздражать: рядом с тобой всегда и всюду была Ангела. Ангелу ты кормил и поил, закрывал одеялом, возил отдыхать, отдавал ей носовой платок, если свой она забывала дома, навещал ее в приюте и, чтобы доставить ей радость, сажал себе на колени сирот. Что толку, что я определяла каждый твой день; Ангела всегда была где-то рядом, ей нужен был врач или лед для холодильника, или скандинавские сардины, потому что их она точно будет есть, и ты среди множества дел бежал от нее ко мне и от меня к ней.

Если бы ты сказал это раньше, может быть, все сложилось бы по-другому. Когда ты опоздал на встречу со мной и потом объяснял, что пришлось Ангелу везти на рентген, я почувствовала: с меня довольно, я не могу больше терпеть этих противоестественных отношений, связывающих меня, тебя и Ангелу. Не помню, что я сказала тебе; помню лишь твое лицо, взгляд и движение руки, снова и снова откидывающей волосы. И помню твой голос, когда ты заговорил наконец, и мою руку, сжатую в кулак и падающую на стол; помню свет, упавший на мою рыжую перчатку. «Ты с ума сошла?» — спросил ты, и у меня ослабели ноги, мне пришлось опереться на стол. На моем стакане с минеральной водой шевелилось твое маленькое, уродливое отражение. «Ты с ума сошла?» — сказал ты снова, и я почувствовала, как сильно забилось у меня сердце. «Ты все еще не заметила, Эстер, что я тебя люблю, а не Ангелу?»

14

Этот букет тоже принесла Гизика; я видела, как она положила его. Гизика купила его у торговки, не в магазине: цветы перевязаны были простой бечевкой. Delphinium и Antirrhinum.

Я так устала, что не могу даже вспомнить, как эти цветы называются по-венгерски. Йожи, конечно, ночевал у братьев. Скоро три года, как я нашла Гизику; но она ни разу не позволила мне встретиться с Йожи. Если б можно было, Гизика и сама бы отказалась от знакомства со мной; она и раньше не давала о себе знать — а я обнаружила у нее над умывальником, на стене, мою фотографию, нечеткий газетный снимок пятилетней давности. Когда мы впервые столкнулись с ней в «Лебеде», она попыталась сделать вид, что не знает меня.

Со мной тогда были Хелла и Кертес; мы ужинали. Наши взгляды встретились, когда Гизика подала мне меню. Я видела, что она меня узнала, как и я сразу узнала ее; но еще я видела, что ей хотелось бы сейчас скрыть это. Я все смотрела на нее, а она стояла у столика, и даже детская, тонкая шея ее пылала от прихлынувшей крови. Я тогда впервые попала в «Лебедь»: до тех пор я старалась питаться в театральной столовой, а если мы шли куда-то с Пипи или с вами, то Пипи вел меня в ресторан напротив театра, а вы — на гору или на Остров.

Ты хорошо знал театр, я боялась, что ты найдешь меня, и спряталась в профсоюзной комнате: там ты не станешь меня искать. Я заставила Кертеса растолковать мне концепцию Шекспира у Морозова. Я задавала ему все новые и новые вопросы, чтобы как-то продержаться до шести: в шесть ты принимаешь экзамен в университете. Заглянула Хелла; увидев меня, вошла и села рядом. Кертес увлекся — жестикулировал, объяснял. Я смотрела на Хеллу, как она усердствует, боясь отстать от меня, и думала: вот бы сказать ей, в чем тут дело, объяснить, что я и не думаю слушать, а просто тяну время, чтобы не встречаться с тобой.

Когда мы выговорились, Кертес позвал нас поужинать. «Лебедь» понравился мне: здесь было уютно, хоть и тесно, под потолком висело белое чучело лебедя — безвкусное, но безвкусное по-провинциальному, без претензий. Гизика принесла три кружки пива, дала мне в руки меню. Я заказала сосиски с хреном и, не глядя на нее, почувствовала, как она едва заметно улыбнулась: Йожи всегда ставил мне с ужином целую гору хрена, я обожала его; обливаясь слезами, хватая ртом воздух, я ела хрен целыми ложками. Поужинав, я оставила Хеллу с Кертесом и, сделав вид, что мне срочно понадобилось выйти, шмыгнула в коридор, по которому официанты носили заказы. Гизика как раз вышла из кухни с большим, на двоих, блюдом в руках; увидев меня в коридоре, она замерла, потом поставила блюдо на столик.

Мы смотрели друг на друга, не говоря ни слова; мимо пробежали два официанта, они даже не взглянули на Гизику. И ужасно были удивлены, когда я расплакалась на груди у Гизики; и Гизика тоже плакала — не так горько, как я, застенчиво всхлипывая. Тера, про которую я, конечно, не знала еще, что она Тера, лишь обратила внимание, какая у нее пухлая фигура и глупое лицо, — Тера даже руками всплеснула, увидев нас. Не знаю, о чем думала Гизика: может, о Юсти или о колонке, под которой мы мыли молитвенник. Я не думала ни об отце, ни о матушке. Я думала о тебе, о том, что не хочу больше видеть тебя.

Вчера здесь был телефонист из театра; это ему я сказала тогда, что, кто бы ни звонил, меня нет. На репетиции можно было не опасаться, что я останусь с тобой с глазу на глаз: там я никогда не бывала одна; в театр я приходила первой, когда еще работали уборщицы, а уходила так поздно, что тебе не удавалось меня дождаться. Именно в ту время я согласилась взять шефство над посудным заводом и купила дом; это было самое трудное — расстаться с деньгами; у меня никогда не было сберкнижки, банкам я не доверяла: для меня деньги только тогда были деньгами, если я могла в любой момент взять их, пересчитать и снова спрятать в какую-нибудь коробку. Премия Кошута, другие премии, гонорары за роли в кино и на радио — все это было здесь, вместе, целая куча денег; я жила на зарплату, и то не на всю; большая часть все равно оставалась. У меня было столько денег, что сотенными бумажками можно было бы выстелить пол в комнате. Адвокат, купивший мне дом, остолбенел, когда всю сумму я выложила ему наличными, в сотенных купюрах.

Когда я перебралась в этот дом, мебели у меня еще не было; Юли согласилась служить у меня пока только на две недели, сказала, не знает, по силам ли ей будет ходить за покупками; я только плечами пожала: из бумаг видно было, что родилась она в горной деревушке, так что Орлиная гора вряд ли ее могла смущать — просто она не знала еще, сможет ли вывесить у меня свой иконостас, из-за которого рассталась с ней Хелла. В первый вечер, когда мы укладывались спать рядом, на матрасах, положенных на пол, она выставила на ящик Марию, святого Антала, Христа с кровоточащим сердцем, встала на колени и, творя молитву, враждебно и вызывающе смотрела на меня поверх керосиновой лампы. Подперев голову рукой, я разглядывала Юли с ее святыми, думая, что Хелла не только труслива, но и глупа вдобавок. Зевнув, я отвернулась, Юли немного еще побормотала, потом улеглась; я чувствовала ее запах: Юли пахла крахмалом и картофелем; волосы, собранные в крохотный, с орех, пучок, она распустила на ночь, заплела в косичку с кошачий хвост. «Кто бы меня ни спрашивал, меня дома нет, — сказала я ей перед тем как заснуть, — никогда и ни для кого». Юли посмотрела на меня, промычала что-то, а на рассвете разбудила, сообщив, что идет на мессу; но завтрак все же приготовила на спиртовке — у нас даже электричества еще не было, не было ничего; когда к обеду, стеная и проклиная все на свете, к нам вскарабкался посмотреть новый мой дом Пипи, которого Юли знала куда лучше, чем меня, — она не впустила его, даже стул не выставила в сад, чтоб он мог хотя бы отдышаться, а просто захлопнула дверь у него перед носом, повторяя, как попугай, что меня никогда и ни для кого нету дома.

Сидя на полу в кухне, я слушала этот диалог, чистила обувь и посмеивалась — потом отшвырнула щетку, бросилась за Пипи, догнала его на тропинке,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату