выпирающие на лоб водянистые глаза загорелись фанатическим радостным светом. — Я все знаю про евреев.

— В каком смысле? — спросил я осторожно, соображая, что Минька уже объяснил этому ненормальному, чем я сейчас занимаюсь.

— Во всех смыслах! — горячо сказал Лютостанский. — Я про них все знаю. Историю их грязную, религию их ненавистническую, нравы их злобные, обычаи людоедские, традиции проклятые, характер их ядовитый и планы зловещие…

Я недоверчиво засмеялся, а он бросился ко мне, руки в мольбе протянул, лицо его тряслось, а глаза полыхали:

— Павел Егорович! Товарищ подполковник! Дорогой вы мой! Вы мне только поверьте! И в работе посмотрите! Убедитесь тогда сами, чего я стою! Я ведь тут, в кабинете, жить буду! Нет у меня семьи, детей нет — отвлекаться не на что! Всего себя делу отдам, только поверьте мне…

Я видел, что если откажу, с ним случится настоящая истерика. Давно уже я в нашей Конторе таких искренних энтузиастов не встречал.

— А чем тебе так евреи досадили? — полюбопытствовал я.

— Мне? Мне лично?

— Да, тебе лично.

— А вам, Павел Егорович? А всему русскому народу? А всечеловеческому миру? Они же погибели нашей хотят, царство иудейское всемирное мечтают установить! Сперма дьявола, впрыснутая в лоно людское! Мы, большевики, конечно, люди неверующие, но ведь то, что они Христа распяли, — это же факт! Сатанинская порода, всем людям на земле чужая…

Он меня убедил. Он мне показался. Я оставил его у себя. Он мне понадобится сейчас, а главная роль, которую я ему определил, должна быть исполнена в будущем. Я дал ему ответственную, высокую самоотверженную роль невозвращающегося кочегара. Кочегара, который в упоении топки котлов останется внизу. Вместо меня. Когда я замечу, что смена вахты близка и мне надо подниматься наверх.

* * *

Лютостанский остался. И все, что обещал мне, выполнил. Адское пламя, бушевавшее в его груди, он, не расплескав ни капли, вложил в дело. Он был или педик, или импотент — во всяком случае, я ни разу не слышал, чтобы он даже по телефону разговаривал с бабой. Не знаю, когда и где он отдыхал: всегда его можно было застать в Конторе. Три страсти владели его сумрачной душой — ненависть к евреям, почтение к каллиграфии и любовь к цветам. И все три страсти он удовлетворял на работе. Выделенный ему кабинет был полон цветов: круглый год в нем дымились гроздья флоксов, наливались фиолетом сочные купы сирени и рдели нежнейшие полураскрытые бутоны роз. Он дарил свои цветы мне, но я их выкидывал. А Лютостанский делал снова. Его цветы были из бумаги. Из разноцветных листиков бумаги писчей, чертежной, бархатной, папиросной. С удивительными быстротой и ловкостью, безупречно точно он вырезал лепестки, насаживал на проволочки, подклеивал, подкрашивал акварельной красочкой, складывал букеты, поразительно похожие на живые.

Особенно охотно он занимался этим во время допросов. А может быть, другого времени у него не оставалось. Задаст вопрос, а сам ножницами быстро-быстро цыкает, на сложном изгибе лепестка от усердия губу прикусываег, дождется ответа надлежащего, и своим художественным букворисовальным почерком запишет в протокол. А вопросы все продуманные, ловкие, изощренные, с капканами, ловушками и силками, с яростным желанием затолкать ответчика в яму не грубым пинком, а красиво, художественно погружая его в муку, во тьму…

Цветы, портрет Берии в маршальской форме на стене и собственноручно изготовленный нечеловечески красивыми буквами транспарантик над столом: «У НАСТОЯЩЕГО ЧЕКИСТА ДОЛЖНЫ БЫТЬ ХОЛОДНАЯ ГОЛОВА, ГОРЯЧЕЕ СЕРДЦЕ И ЧИСТЫЕ РУКИ Ф. Э. ДЗЕРЖИНСКИЙ». И всегда он толокся среди сотрудников — вежливый, услужливый, доброжелательный. Весь отдел был ему сколько-нибудь должен: все занимали у него деньги, потому что зарплату ему было тратить не на что. И некогда. А еще он был шутник. Не весельчак, а прибаутчик. Он знал массу поговорок, и очень скоро после его прихода мы все стали пользоваться накопленной им народной мудростью, его бесчисленными пословицами и присловьями — несколько однообразными, но смешными и верными. Еще при первой встрече он мне сказал:

— Нет веры евреям. Даже коммунистов-евреев мы должны рассматривать вроде выкрестов. А жид крещеный, что конь леченый, что вор прощеный, что недруг замиренный…

И повторял без устали:

— На всякого мирянина — двадцать два жидовина!

Грозил строго пальцем бывшему знаменитому педагогу, а ныне вредителю Гусятинеру:

— Не касайтесь, черти, к дворянам, а жиды — к самарянам…

Сочувственно качал головой, глядя на умирающего от голода генерала Исаака Франкфурта:

— Жид, как свинья, — и от сытости стонет.

Стыдил, совестил консула в Сан-Франциско Альтмана, завербованного японской разведкой:

— Жид, как воробей, — где сел, там и поел…

Мордовал свирепо уполномоченного по Новосибирской области полковника госбезопасности Берензона, приговаривал яростно:

— Жид, как ржа, — и железо прогрызет!

А я, проходя по кабинетам, все чаще слышал, как наши следователи и оперы орали на своих клиентов:

— Гони жида голодом, не поможет — молотом!

— Жид в деле — как пиявка на теле.

— Жид да поляк — чертов кулак…

— Жид, как пес, — от жадности собственных блох сожрет!

И Минька Рюмин, тыча мясницкий крутой кулак в нюх обезумевшему от ужаса академику медицины Моисею Когану, шипел:

— Правду народ наш говорит: жид от счастья скачет, значит, мужик плачет…

А Виктор Семеныч наш, незабвенной памяти министр и руководитель, эпически заметил:

— Не мы придумали — люди веками в душе выносили: жиду, как зверю, — нет веры…

И Лаврентий Павлович Берия, наш генеральный шеф и предстоятель перед лицом Пахановым, на установочном совещании сформулировал задачу окончательно:

— Товарищ Сталин рассказал мнэ вчера, что еще в молодости, в ссылке, говорили ему нэ один раз простые люди мудрость отцов: нэт рибы бэз кости, а еврэя бэз злости…

Я сразу догадался, что это Лютостанский еще в начале века, в туруханской ссылке, поведал Великому Пахану мудрость отцов. И оценил его в полной мере — насколько можно оценить такого воистину бесценного сотрудника. Делу радикального решения еврейского вопроса он был предан беззаветно: без Завета Ветхого, без Завета Нового, без всей этой псевдомилосердной, как бы добренькой чепухи.

Минька Рюмин, я и Лютостанский превратились в мощное всесильное триединство, где я был холодной головой, Лютостанский — пламенным сердцем, а Минька — могучими чистыми руками. И дела я теперь вел только вместе с Лютостанским. Где уж мне было записать протокол допроса таким неповторимо красивым почерком! Можно сказать, лучшим во всем министерстве или даже во всей стране! И подписью своей я старался не снижать, не портить художественного впечатления от этих замечательных документов, где кошмар и ужас содеянных изменниками злодеяний фиксировался навек букворисовальным способом. Чего мне было соваться со своей куриной подписью в эти скрижали законного возмездия, в священные манускрипты разразившейся наконец над нечестивыми головами грозы справедливости. И Лютостанский был счастлив, что благодаря моей скромности начальству заметнее его усердие. И Минька был доволен, что я не пру на первые роли, не суюсь поперёд батьки в пекло честолюбия, в ласкающий жар удовлетворенного тщеславия. Я представил Лютостанского к внеочередному производству в специальном воинском звании и вызвал к себе с докладом оперуполномоченного Аркадия Мерзона.

АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ

Темное лицо Магнуста маячило перед глазами, двоилось, пухло и вырастало в гигантское — под самый потолок кабака — облако, накрывало мглой, заворачивало в черноту, крутило меня, безвольного и слабого. Еда на столе почти не тронута. И мясо филейное с грибами остыло, ссохлось. И мороженое растаяло. А

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×