Первый же путь доводил до Якутска, а оттуда либо конным, либо водным путем дальше - самолетных линий тогда еще не было, да и закрыть самолеты на глухой замок проще простого.
Понятно, что зимой никаких побегов не бывает - пережить зиму где-нибудь под крышей, где есть железная печка,- страстная мечта каждого арестанта, да и не только арестанта.
Неволя становится невыносимой весной - так бывает везде и всегда. Здесь к этому естественному метеорологическому фактору, действующему крайне повелительно на чувства человека, присоединяется и рассуждение, добытое холодной логикой ума. Путешествие по тайге возможно только летом, когда можно, если продукты кончатся, есть траву, грибы, ягоды, корни растений, печь лепешки из растертого в муку ягеля - оленьего мха, ловить мышей-полевок, бурундуков, белок, кедровок, зайцев...
Как ни холодны летние ночи на Севере, в стране вечной мерзлоты, все же опытный человек не простудится, если будет ночевать на каком-нибудь камне. Будет вовремя перевертываться с боку на бок, не станет спать на спине, подложит траву или ветки под бок...
Бежать с Колымы нельзя. Место для лагерей было выбрано гениально. И все же - власть иллюзии, иллюзии, за которую расплачиваются тяжкими днями карцера, дополнительным сроком, побоями, голодом, а зачастую и смертью, власть иллюзии сильна и здесь, как везде и всегда.
Побегов бывает очень много. Едва лишь ногти лиственниц покроются изумрудом - беглецы идут.
Почти всегда это - новички-первогодки, в чьем сердце еще не убита воля, самолюбие и чей рассудок еще не разобрался в условиях Крайнего Севера вовсе не похожих на знаемый до сих пор материковский мир. Новички оскорблены виденным до глубины души - побоями, истязаниями, издевательством, растлением человека... Новички бегут - одни лучше, другие хуже, но у всех одинаковый конец. Одних ловят через два дня, других - через неделю, третьих - через две недели... Больших сроков для странствия беглецов с 'направлением' (позже это выражение разъяснится) не бывает.
Огромный штат лагерного конвоя и оперативки с тысячами немецких овчарок вкупе с пограничными отрядами и той армией, которая размещена на Колыме, скрываясь под названием Колымполк,-достаточно для того, чтобы переловить сто из ста возможных беглецов.
Как же становится возможен побег и не проще ли силы оперативки направить на непосредственную охрану, охрану, а не ловлю людей?
Экономические соображения доказывают, что содержание штата 'охотников за черепами' обходится стране все же дешевле, чем глухая охрана тюремного типа. Предотвратить же самый побег необычайно трудно. Тут не поможет и гигантская сеть осведомителей из самих заключенных, с которыми начальство расплачивается папиросками махорки и супчиком.
Тут дело идет о человеческой психологии, о ее извивах и закоулках, и ничего предугадать тут нельзя, кто, и когда, и почему решится на побег. То, что случается,- вовсе не похоже на все предположенное.
Конечно, на сей счет существуют 'профилактические' меры - аресты, заключение в штрафные зоны - в эти тюрьмы в тюрьмах, переводы подозрительных с места на место - очень много разработано 'мероприятий', которые оказывают, вероятно, свое влияние на сокращение побегов, возможно, что побегов было бы еще больше, не будь штрафных зон с надежной и многочисленной охраной, расположенных далеко в глуши.
Но из штрафных зон тоже бегут, а на бесконвойных командировках никто не делает попытки к отлучке. В лагере бывает всякое. К тому же тонкое наблюдение Стендаля в 'Пармском монастыре' о том, что 'тюремщик меньше думает о своих ключах, чем арестант о своей решетке' - справедливо и верно.
Колыма ты, Колыма,
Чудная планета.
Девять месяцев - зима,
Остальное - лето.
Поэтому к весне готовятся - охрана и оперативка увеличивают штаты людей и собак, натаскивают одних, инструктируют других; готовятся и арестанты прячут консервы, сухари, подбирают 'партнеров'...
Имеется единственный случай классического побега с Колымы, тщательно продуманного и подготовленного, талантливо и неторопливо осуществленного. Это - то самое исключение, которое подтверждает правило. Но и в этом побеге осталась виться веревочка, у которой был конец, была незначительная, на первый взгляд пустяковая, оплошность, которая позволила найти беглеца - ни много ни мало как через два года. По-видимому, самолюбие Видоков и Лекоков было сильно задето, и делу было уделено гораздо больше внимания, сил и средств, чем это делалось в обычных случаях.
Любопытно, что человек, 'пошедший в побег', осуществивший его со сказочной энергией и остроумием, был вовсе не политический арестант и вовсе не блатарь - специалист сих дел, а осужденный за мошенничество на 10 лет.
Это понятно. Побег политика всегда перекликается с настроениями воли и, как тюремная голодовка, силен своей связью с волей. Надо знать, хорошо знать заранее - для чего и куда ты бежишь. Какой политик 1937 года мог ответить на такой вопрос? Случайные в политике люди не бегут из тюрем. Они могли бы бежать к семье, к знакомым, но в тридцать восьмом году это значило подставить под репрессивный удар всех, на кого поглядит на улице такой беглец.
Тут не отделаешься ни пятнадцатью, ни двадцатью годами. Поставить под угрозу жизнь близких и знакомых - вот единственный возможный результат побега такого политика. Ведь надо, чтоб кто-то беглеца укрывал, прятал, помогал ему. Среди политиков 1938 года таких людей не было.
У редких, возвращавшихся по окончании срока, собственные жены первыми проверяли правильность и законность документов вернувшегося из лагеря мужа и, чтобы известить начальство о прибытии, бежали в милицию наперегонки с ответственным съемщиком квартиры.
Расправа со случайными, невинными людьми была очень проста. Вместо того чтобы дать им выговор, предупредить, их пытали, а после пыток давали десять, двадцать лет 'далеких таборив' - или каторги, или тюрьмы. Оставалось только умирать. И они умирали, не думая ни о каких побегах, умирали, обнаруживая лишний раз национальное свойство терпения, прославленное еще Тютчевым и беззастенчиво отмечавшееся впоследствии политиками всех уровней.
Блатари не бежали потому, что не верили в успех побега, не верили, что доберутся до материка. Притом люди сыскного и лагерного аппарата многоопытные работники распознают блатарей каким-то шестым чувством, уверяя, что на блатарях какое-то каиново клеймо, которое нельзя скрыть. Наиболее ярким 'толкованием' этого шестого чувства был случай, когда ловили более месяца вооруженного грабителя и убийцу по колымским дорогам - с приказом застрелить его при опознании.
Оперативник Севастьянов остановил незнакомого человека в бараньем тулупе близ заправочной колонки на одной из дорожных станций, и когда человек повернулся, Севастьянов выстрелил ему прямо в лоб. И хотя Севастьянов не видел грабителя в лицо никогда, хотя дело было зимой и беглец был в зимней одежде, хотя приметы, данные оперативнику, были самого общего характера (татуировку ведь не будешь рассматривать у каждого встречного, а фотография бандита была выполнена плохо, мутно), все же чутье не обмануло Севастьянова.
Из-под полы убитого выпал винтовочный обрез, в карманах был найден браунинг.
Документов было более чем достаточно.
Как расценить такой энергичный вывод из подсказанного шестым чувством? Еще минута - и Севастьянов был бы застрелен сам.
А если бы он застрелил невинного?
Для побегов на материк у блатарей не нашлось ни силы, ни желания. Взвесив все 'за' и 'против', преступный мир решил не рисковать, а ограничиться устройством своей судьбы на новых местах - что, конечно, было благоразумно. Побеги отсюда для уголовщины казались слишком смелой авантюрой, ненужным риском.
Кто же будет бежать? Крестьянин? Поп? Пришлось встретить только одного беглеца-попа, да и то этот побег произошел еще до знаменитого свидания патриарха Сергия с Буллитом, когда первому американскому послу были переданы из рук в руки списки всех православных священников, отбывающих заключение и ссылку на .всей территории Советского Союза. Патриарх Сергий в бытность свою митрополитом и сам познакомился с камерами Бутырской тюрьмы. После рузвельтовского демарша все духовные лица из заключений и ссылок были освобождены поголовно. Намечался конкордат с церковью,
крайне необходимый ввиду приближения войны.
Осужденный за бытовое преступление - растлитель малолетних, казнокрад, взяточник, убийца? Но всем им не было никакого смысла бежать. Их срок, 'термин', по выражению Достоевского, обычно бывал невелик, в заключении они пользовались всяческими преимуществами и работали на лагерной обслуге, в лагерной администрации и вообще на всех 'привилегированных' должностях. Зачеты они получали хорошие, а самое главное - по возвращении домой, в деревню и в город, они встречали самое приветливое к себе отношение. Не потому, что эта приветливость - качество русского народа, жалеющего 'несчастненьких' - жалость к 'несчастненьким' давно отошла в область предания, стала милой литературной сказкой. Время изменилось. Великая дисциплинированность общества подсказывала 'простым людям' узнать, как к сему предмету относится власть. Отношение было самое благожелательное, ибо этот контингент отнюдь не тревожил начальство. Ненавидеть полагалось лишь 'троцкистов', 'врагов народа'.
Была и вторая, тоже важная причина безразличного отношения народа к вернувшимся из тюрем. В тюрьмах побывало столько людей, что вряд ли в стране была хоть одна семья, родственники или знакомые которых не подвергались преследованиям и репрессиям. После вредителей настала очередь кулаков; после кулаков - 'троцкистов', после 'троцкистов' - людей с немецкими фамилиями. Крестовый поход против евреев чуть-чуть не был объявлен.
Все это привело людей к величайшему равнодушию, воспитало в народе полное безразличие к людям, отмеченным Уголовным кодексом в любой его части.
Если в былые времена человек, побывавший в тюрьме и вернувшийся в родное село, вызывал к себе то настороженное отношение, то враждебность, то презрение, то сочувствие - явное или тайное, то теперь на таких людей никто не обращал внимания. Моральная изоляция 'клейменых', каторжных давно отошла в небытие.
Люди из тюрьмы - при условии, если их возвращение разрешено начальством,- встречались самым радушным образом. Во всяком случае, любой 'чубаровец', растливший и заразивший сифилисом свою малолетнюю жертву, по отбытии срока мог рассчитывать на полную 'духовную' свободу в том самом кругу, где он вышел за рамки Уголовного кодекса.
Беллетристическое толкование юридических категорий играло тут не последнюю роль. В качестве теоретиков права выступали почему-то писатели и драматурги. А тюремная и лагерная практика оставалась книгой за семью печатями; из докладов по служебной линии не делалось никаких серьезных, принципиальных выводов...
Зачем же было бежать бытовикам из лагерей? Они и не бежали, полностью доверясь заботам начальства.
Тем удивительнее побег Павла Михайловича Кривошея.
Приземистый, коротконогий, с толстой багровой шеей, слившейся с затылком, Павел Михайлович недаром носил свою фамилию.