неделю, он взял отпуск 'по семейным обстоятельствам', как было сказано в документе.
- ???
- За женщиной еду,- чуть улыбнувшись, сказал Кривошей.- За женщиной!.. На ярмарку невест в совхоз 'Эльген'. Жениться хочу.
Этим же вечером он возвратился с женщиной.
Около совхоза 'Эльген', женского совхоза, есть заправочная станция - на окраине поселка, на 'природе'. Вокруг, соседствуя с бочками бензина, - кусты тальника, ольхи. Сюда собираются ежевечерне все освобожденные женщины 'Эльгена'. Сюда же приезжают на машинах 'женихи' - бывшие заключенные, которые ищут подругу жизни. Сватовство происходит быстро - как все на колымской земле (кроме лагерного срока), и машины возвращаются с новобрачными. Подобное знакомство при надобности происходит в кустах - кусты достаточно густы, достаточно велики.
Зимой все это переносится в частные квартиры-домики. Смотрины в зимние месяцы отнимают, конечно, гораздо больше времени, чем летом.
- А как же Ангелина Григорьевна?
- Я не переписываюсь с ней теперь.
Было ли это правдой или нет, допытываться не стоило. Кривошей мог ответить великолепным лагерным присловьем: не веришь - прими за сказку!
Когда-то в двадцатые годы, на заре 'туманной юности' лагерных учреждений, в немногочисленных зонах, именовавшихся концлагерями, побеги вообще не карались никаким дополнительным сроком наказания и как бы не составляли преступления. Казалось естественным, что арестант, заключенный, должен бежать, а охрана должна его ловить и что это вполне понятные и закономерные отношения двух людских групп, стоящих по разные стороны тюремной решетки и этой решеткой соединенных друг
с другом. Это были романтические времена, когда, пользуясь словом Мюссе, 'будущее еще не наступило, а прошлое не существовало более'. Еще вчера атаман Краснов, пойманный в плен, отпускался на честное слово. А самое главное - это было время, когда границы терпения русского человека еще не испытывались, не раздвигались до бесконечности, как это было сделано во второй половине
тридцатых годов.
Был еще не написан, не составлен кодекс 1926 года с его пресловутой 16-й статьей ('по соответствию') и статьей 35, обозначившей в обществе целую социальную группу 'тридцатипятников'.
Первые лагеря были открыты на шаткой юридической основе. В них было много импровизации, а стало быть, и того, что называется местным произволом. Известный соловецкий Курилка, ставивший заключенных голыми на пеньки в тайге - 'на комарей', был, конечно, эмпириком. Эмпиризм лагерной жизни и порядков в них был кровавым - ведь опыты велись над людьми, над живым материалом. Высокое начальство могло одобрить опыт какого-нибудь Курилки, и тогда его действия вносились
в лагерные скрижали, в инструкции, в приказы, в указания. Или опыт осуждался, и тогда Курилка шел под суд сам. Впрочем, больших сроков наказания тогда не было - во всем IV отделении Соловков было два заключенных с десятилетним сроком - на них показывали пальцами, как на знаменитостей. Один был бывший жандармский полковник Руденко, другой Марджанов, каппелевский офицер. Пятилетний срок считался значительным, а двух- и трехлетние приговоры составляли большинство.
Вот в эти-то самые годы, до начала тридцатых годов - за побег не давалось никакого срока. Бежал - твое счастье, поймали живого - опять твое счастье. Живыми ловили не часто - вкус человеческой крови разжигал ненависть конвоя к заключенным. Арестант боялся за свою жизнь, особенно при переходах, при этапах, когда неосторожное слово, сказанное конвою, могло привести на тот свет, 'на луну'. В этапах действуют более строгие правила, и конвою сходит с рук многое. Заключенные при переходах с командировки на командировку требовали у начальства связывать им руки за спиной на дорогу, видя в этом некоторую жизненную гарантию и надеясь, что в этом случае арестанта не 'сактируют' и не запишут в его формуляр сакраментальной фразы 'убит при попытке к побегу'.
Следствия по таким убийствам велись всегда спустя рукава, и, если убийца был достаточно догадлив, чтобы дать в воздух второй выстрел - дело всегда кончалось для конвоира благополучно - в инструкциях полагается предупредительный выстрел перед прицелом по беглецу.
На Вишере, в четвертом отделении СЛОНа - уральского филиала Соловецких лагерей - для встречи пойманных беглецов выходил комендант управления Нестеров - коренастый, приземистый, с длинными белокожими руками, с короткими толстыми пальцами, густо заросшими черными волосами; казалось, что и на ладонях у него растут волосы.
Беглецов, грязных, голодных, избитых, усталых, покрытых серой дорожной пылью с ног до головы, бросали к ногам Нестерова.
- Ну, подойди, подойди поближе.
Тот подходил.
- Погулять, значит, захотел! Доброе дело, доброе дело!
- Уж вы простите, Иван Спиридоныч.
- Я прощаю,- певуче, торжественно говорил Нестеров, вставая с крыльца.Я-то прощаю. Государство не простит...
Голубые глаза его мутнели, затягивались красными ниточками жил. Но голос его по-прежнему был доброжелателен, добродушен.
- Ну, выбирай,- лениво говорил Нестеров,- плеска или в изолятор...
- Плеска, Иван Спиридонович.
Волосатый кулак Нестерова взлетал над головой беглеца, и счастливый беглец отлетал в сторону, утирая кровь, выплевывая выбитые зубы.
- Ступай в барак!
Иван Спиридонович сбивал любого с ног одним ударом, одним 'плеском' этим он и славился и гордился.
Арестант тоже был не в убытке - 'плеском' Ивана Спиридоновича заканчивались расчеты за побег.
Если же беглец не хотел решить дело по-семейному и настаивал на официальном возмездии, на ответственности по закону - его ждал лагерный изолятор, тюрьма с железным полом, где месяц, два, три на карцерном пайке казались беглецу гораздо хуже нестеровского 'плеска'.
Итак, если беглец оставался в живых - никаких особенных неприятных последствий побега не оставалось - разве что при отборе на освобождение, при 'разгрузках' бывший беглец уж не может рассчитывать на свою удачу.
Росли лагеря, росло и число побегов, увеличение охраны не достигало цели - это было слишком дорого, да и по тем временам желающих поступить в лагерную охрану было крайне мало.
Вопрос об ответственности за побег решался неудовлетворительно, несолидно, решался как-то по-детски.
Вскоре было прочитано новое московское разъяснение: дни, которые беглец находился в побеге, и тот срок, который он отбывал в изоляторе за побег,- не входят в исчисление основного его срока.
Приказ этот создал значительное недовольство в учетных учреждениях лагеря - потребовалось и увеличить штат, да и столь сложные арифметические вычисления были не всегда под силу работникам лагерного учета.
Приказ был внедрен, прочитан на поверках всему лагерному составу.
Увы, он не напугал будущих беглецов.
Каждый день в рапортичках командиров рот росла графа 'в бегах', и начальник лагеря, читавший ежедневные сводки, хмурился день ото дня все больше.
Когда бежал любимец начальника, музыкант лагерного духового оркестра Капитонов, повесив свой корнет-а-пистон на сук ближайшей сосны - Капитонов вышел из лагеря с блестящим инструментом, как с пропуском,- начальник потерял душевное равновесие.
Поздней осенью были убиты во время побега трое заключенных. После опознания начальник распорядился их трупы выставить на трое суток у лагерных ворот, откуда выходили все на работу. Но и такая неофициальная острая мера не остановила, не уменьшила побегов.
Все это было в конце двадцатых годов. Потом последовала 'перековка', Беломорканал - концлагеря были переименованы в 'исправительно-трудовые', количество заключенных выросло в сотни тысяч раз, побег уже трактовался как самостоятельное преступление - в кодексе 1926 года была 82-я статья, и наказание по ней определялось в год дополнительного к основному сроку.
Все это было на материке, а не на Колыме - лагере, который существовал с 1932 года,- вопрос о беглецах был поставлен лишь в 1938 году. С этого года наказание за побег было увеличено, 'термин' вырос до целых трех лет.
Почему колымские годы, с 1932 по 1937 год включительно, выпадают из летописи побегов? Это - время, когда там работал Эдуард Петрович Берзин. Первый колымский начальник с правами высшей партийной, советской и профсоюзной власти в крае, зачинатель Колымы, расстрелянный в 1938 году и в 1965 году реабилитированный, бывший секретарь Дзержинского, бывший командир дивизии латышских стрелков, разоблачивший знаменитый заговор Локкарта,Эдуард Петрович Берзин пытался, и весьма успешно, разрешить проблему колонизации сурового края и одновременно проблемы 'перековки'
и изоляции. Зачеты, позволявшие вернуться через два-три года десятилетникам. Отличное питание, одежда, рабочий день зимой 4-6 часов, летом - 10 часов, колоссальные заработки для заключенных, позволяющие им помогать семьям и возвращаться после срока на материк обеспеченными людьми. В перековку блатарей Эдуард Петрович не верил, он слишком хорошо знал этот зыбкий и подлый человеческий материал. На Колыму первых лет ворам было попасть трудно - те, которым удалось туда попасть,- не жалели впоследствии.
Тогдашние кладбища заключенных настолько малочисленны, что можно было подумать, что колымчане - бессмертны.
Бежать никто с Колымы и не бежал - это было бы бредом, чепухой...
Эти немногие годы - то золотое время Колымы, о котором с таким возмущением говорил разоблаченный шпион и подлинный враг народа Николай Иванович Ежов на одной из сессий ЦИКа СССР - незадолго до 'ежовщины'.
В 1938 году Колыма была превращена в спецлагерь для рецидива и 'троцкистов'. Побег стал караться тремя годами.
- Как же вы бежали? Ведь у вас не было ни карты, ни компаса.
- Так и бежали. Вот Александр обещал вывести...
Мы вместе ждали отправки на 'транзитке'. Неудачных беглецов было трое: Николай Карев, малый лет двадцати пяти, бывший ленинградский журналист, ровесник его Федор Васильев - ростовский бухгалтер, и камчадал Александр Котельников. Александр Котельников - колымский абориген, камчадал по народности, а по профессии каюр, погонщик оленей, осужденный здесь же за кражу казенного груза. Котельникову было лет пятьдесят, а то и много больше - возраст якута, чукчи, камчадала, эвенка определить на взгляд трудно. Котельников хорошо говорил по-русски, только звук 'ш' никак не мог выговорить и заменял его звуком 'с', равно как и на всех диалектах Чукотского полуострова. Он имел представление и о Пушкине, о Некрасове, бывал в Хабаровске, словом, был путешественник опытный, но романтик в душе слишком уж детски молодо сверкали его глаза.